Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 109

И убежала. А Милочка, пока не пришла Ариша, Танюшкиным словам не придала никакого значения: мало ли чего наврут дети. И продолжала думать о словах Аннушки, удивительных и необычайных.

Не успели еще ребятишки пробудиться, как Ариша, пылающая, как печь, от радостной новости, передала ей письмо и тоже сказала:

– К Аннушке хозяин идет.

Милочка прочла, и ей стало как во сне, когда бывает, под тобой пол покачнется.

И ей, как и всем, Ариша говорила одни и те же слова:

– Вроде как с того света идет…

Немножко только тем было в Петров день на старое не совсем похоже, что колокола не звонили: в тяжкие годы первого строительства колокольный металл пошел в индустрию, точно так же, как при царе Петре шел на пушки. Остался на колокольне только один маленький колокол, чтобы звонить в него, когда случится пожар или какая-нибудь другая беда. Но и без колокольного звона нищие почуяли праздник и, конечно, первые приковыляли. Вспомнился мне тут, глядя на них, мой неуемный друг Алеша, предлагавший нам накануне войны понимать милостыню как необходимость каждому заниматься науками экономическими. Признаюсь, что и у меня не лежит к нищим душа и жалость эту в себе не люблю, и никогда милостыни не подам, пока не встречусь с теми глазами, какие были у одного старика, когда мне было семь лет. Помню, этот старичок прощался с моим дедушкой, и я спросил его потихоньку, куда он уходит. «В нищие уходит, – сказал дедушка, – хочет душу спасать». Непонятна мне тогда была радость в глазах старичка, и только уж, когда сам постарел, стал узнавать эту радость в глазах немногих нищих, и как только встречу это, так скорее тянусь рукою в карман. И тогда радуюсь сам, а когда из жалости приходится дать, то все как-то стыдно…

Всех, конечно, подчистила война, кто имел лишнее из одежды – износил, а кто – променял. Но к годовому празднику в Петров день приоделся и тот даже, кто все променял, и так народ чистый, праздничный из разных деревень, близких и далеких, все подваливал и подваливал, и тех, кто раньше пришел, как мы с Анной Александровной, оттеснили вперед, а последние даже совсем не вошли и собрались возле церкви на кладбище.

Рассказывают, сам я, конечно, видеть не мог, показался в полях какой-то нищий странного вида, в одной руке у него была шапка, в другой – большой посох.

– Монах какой-то размонашенный, – сказал один на кладбище.

– Мало ли их! – согласился другой.

– Никакой не монах и не поп, – сказал третий, – видишь – пояс на нем военный и манерка на поясе.

Так думали-гадали на разное, а когда странник подошел к церкви, то стал на колени и начал кланяться, как иногда нищие, чтобы привлечь внимание милосердных людей. Но никогда не мог бы нищий так долго и так горячо молиться с целью привлечь себе милостыню. Нет, он молился, ни о ком вокруг не думая и забывая себя.

Шапка его лежала на земле, может быть, не для милостыни, а только чтобы в руках ее не держать. Но люди, принимая его все-таки за нищего, бросали что-нибудь в шапку. А потом, когда кончилась обедня, тут как повалил народ, и как увидали такого нищего, распростертого возле паперти, то все начали, у кого что было, класть ему в шапку.

Когда шапка переполнилась деньгами и вокруг нее стало сыпаться на землю, кто-то сказал ему:

– Куда это ты себе столько набрал? Только тут чудесный нищий как будто обратил на деньги внимание и ответил:

– А я, батюшка, не собирал: так пришлось.

После того он умял деньги в шапку, доложил все, что упало, и начал наделять этими деньгами нищих у паперти, раздавать их направо, налево, кому сколько придется.

– Что же ты себе-то ничего не оставил? – спросил его опять тот любопытный человек.

– Мне, дорогой мой, – ответил нищий, – самому ничего не нужно: я ведь домой пришел.

Вот тут-то и я подошел и почувствовал на себе те самые глаза, когда у меня сама рука подает, и я сам поднял свои глаза, и мы встретились, и я услышал, кроме того: «Я домой пришел», – тут сразу покачнулась душа во мне.



– Ты, – спрашиваю, – Ваня?

– Я, – говорит, – Алексей Михайлович, я, дорогой.

– Иван Гаврилович! – закричали разные голоса.

И тут вышла Анна Александровна из церкви.

Ни слезинки ведь не уронила Анна Александровна, когда провожала на войну своего Ивана Гавриловича, ни слезинки она и тут не пролила, но теперь больше сил не хватило: сразу вся побелела и пошатнулась. Мы ее подхватили и на руках домой принесли.

Не из книг, друзья мои, беру слова, а как голыши собираю с дороги и точу их собственным опытом жизни. И если мне скажут теперь, что неверно о ком-нибудь высказываю, то я беру судью своего за рукав и привожу к тому, о ком говорил: «Вот он». А если это вещь, то укажу и на вещь: «Вот она лежит».

Так точно и о всем живом я, как словесный хозяин, могу каждого привести на место и указать: вот оно растет, так оно цветет, здесь умирает.

Но пришло к нам небывалое, чего не снилось никому на свете, и ни с чем, что было в веках, нельзя сравнить и охватить мыслью. Откуда же мне-то теперь взять слова?

Так лучше я не буду сушить душу пустыми словами и не буду людям, как маленьким детям, варить камешки и уверять их, что это горох варю, и они бы поспали, пока я достану им настоящего хлеба. Лучше открыто скажу и прямо, что не знаю, и о самом главном молчу: мое молчание есть моя правда.

Пробовал я начать повесть нашего времени с идеалом в душе летописца Нестора и скоро потерял свою мысль в прошлом. И опять нашел я свою мысль в идеале героя на льдине, но теперь чувствую: герой мой на льдине – уже не герой нашего времени, и сердце мое к нему холодеет, и мысль теряется.

Не герой на льдине теперь мой идеал, а мой друг, никому не известный солдат на войне. Все на свете повторяется, но жизнь его не повторится: нет, такого, как он, не было и не будет. Вот он ушел навсегда – и мы, близкие, смыкаем руки в кругу и дело его берем на себя.

Произношу эти слова: за жизнь моего друга – моя жизнь, берите ее!

И, сказав это, чувствую, мне возвращается словесная сила, и я опять могу продолжать повесть нашего времени.

На полях, голубея, зацветал лен. Рано утром Милочка шла одна по своей озорной тропе. Перейдя поле, на лугу она встретила своими голубенькими глазками маленькую красную гвоздичку и очень ей обрадовалась. Ей представилось, что у диких несчетных цветов на лугу, тоже как и в садах, есть свой садовник, что он, конечно, любит все свои цветы, но сразу на все посмотреть не может. И каждый безвестный цветок, на который он посмотрит, знаком ему и кажется лучше всех.

Вот сейчас он посмотрел на красную гвоздичку, и она для него сейчас лучше всех. Так хозяин любит все цветы, но каждый цветок любит больше всех. Поймав в себе эту мысль, Милочка, чтобы проверить ее, перевела глаза с гвоздички на незабудку, и вышло точно, как она думала: незабудка ей представилась лучше всех, а после незабудки тоже так анютины глазки.

«Вот и я такая же, – думала Милочка, – как эта гвоздичка, для всех ничтожная, а Сережа меня заметил и любит больше всех, и он тоже так, дчя всех какой-то заика, а я в нем люблю даже и то, что он заикается. Пусть же я буду гвоздичка, а он голубой василек».

При мысли о голубом васильке ей вспомнилось что-то смутно, как будто она видела что-то голубое во сне. Но как только она сделала усилие над собой вспомнить сон, в памяти будто ящик задвинулся, и все исчезло.

«А может быть, – продолжала думать Милочка, – и каждый человек может сложиться с другим в одного, как мы ело/пились с Сережей».

Милочка, встретив в себе такую мечту, громко засмеялась и даже всплеснула ладошками, и ей стало от радости тесно оставаться в поле одной, нарочно оглянулась назад, не догоняет ли ее Сережа. Вот бы теперь ему это сказать.

Но Сережа еще не выходил на озорную тропу, и Милочка найденную удивительную мысль продолжала развивать в одиночку.