Страница 106 из 109
Воробей слетает в нее, купается, и брызги летят от него и радужно сверкают, а воробей торжествует.
И вдруг слышу: зовут меня… Остановился в стороне, чтобы не мешать прохожим. Передо мной кирпичная стена высокого дома, как это бывает, когда один дом построили, а другой не успели к нему прислонить. В такой стене везде бывают печурки, величиной в один кирпич: одни для чего-то, наверно, делают, другие и сами собой образуются, когда выпадает кирпич.
И слышу я: воробей там в одной из таких печурок невидимый неустанно чирикает, как живые часы, повторяя одно и то же: «Здравствуйте, здравствуйте!» Подумалось: до чего же у охотника обострено внимание к жизни природы, что на улице, в толпе людей, я услыхал голос певца весны света и так услыхал, что как будто кто меня позвал в свою голубую дверцу! И только-только я определил печурку, откуда исходил неустанный зов, как, смотрю, уже и другой человек стоит рядом со мной, слушает, и улыбается, и показывает мне пальцем: «Вот он где, шельмец!» – «Ошибаетесь!» – отвечаю. Поспорив, мы согласились. И мы уже знакомы.
Мне осталось только записать, о чем щебетал воробей в Москве весной света. Он отвечал нам просто на трудный вопрос, как сделать охотничий и любой спорт средством познания и возвеличения нашей Родины.
Первое – это хранить радость жизни, заключенную в чувство охоты. Второе – надо воспитать в себе то внимание, каким я мог на улице открыть воробья. И третье – о дружбе. Не нужно заботиться, она само собой явится, как на охоте за воробьем явился мне другой такой же охотник, когда я обрадовался зову и обратил внимание на воробья.
Радостью жизни, сосредоточением внимания и дружбой питали наши великие предки живущее в нас чувство Родины.
Разве перелетная птица, направляясь с Севера в Африку, пользуется счетом и мерой пути по карте? Так и писатель в самом таланте своем хранит чувство современности. Не Знаю, как сейчас в науке, найден ли в организме птицы орган, помогающий птице определяться в полете.
Я оставил науку в то время, когда еще механизм этот в птице не был открыт.
Но речь идет у нас не о птице, а о человеке, художнике слова: нельзя ли художнику слова разобраться в себе и ответить на вопрос нам, как он определяется во времени, чтобы в своем полете опуститься именно туда, где ждут его современники? Другими словами: можно ли художнику, разбираясь в своем творчестве, прощупать свойственный ему орган чувства современности? Или вопрос этот, как птичий полет: у птицы – крылья, и она летит в Африку, у художника – талант, и он через это становится современным.
И даже больше: во всяком настоящем таланте содержится неведомый нам орган самоопределения художника в современности.
По-моему, каждый настоящий талант содержит в себе чувство современности, и как птица на перелете верно направляется в огромном пространстве с Новой Земли в Центральную Африку, так и писатель движется во времени точно, как птица в пространстве, и нет писателя вне современности, хотя бы он писал о египетских пирамидах или о листке осины, трепещущем на своем стебельке.
И вот, когда перелистываешь страницы дневников, и вдруг задерживаешься, и хочешь сделать из какой-то странички рассказ, то в выборе материала решает это чувство современности.
Я называю эту способность выбора чувством, а не мыслью потому, что сам действительно не могу разобраться в этом движении своем, как сороконожка не может понять, какой ногой вперед ей надо сейчас ступать.
…Что это за чувство современности? Это никак не та способность стрелка попадать в летящую птицу и подбирать ее мертвую. Напротив, современность рождает в себе нечто новое, и его надо не убить на лету, не просто указать, а угадать, когда поднять и, может быть, воспитать.
Часы на башне идут для всех одинаково, но каждый из нас по-своему переживает и создает час своей жизни. Так и проходит время надвое для всех счетом на башне, и у каждого по-своему счет – скоро или медленно: один против счета на башне спешит непомерно, другой медлит.
И есть еще третий счет времени, и не по башне, и не по человеку, а как бы по движению всей судьбы человеческой.
Людей, понимающих этот третий счет, мы называем людьми современными, а не понимающих – несовременными. И так бывает в этом третьем времени, что вперед в нем можно забегать сколько угодно, и чем дальше уйдешь, тем современней будешь.
Так полстолетия с чем-нибудь назад мальчик из старших классов гимназии, марксист, был современнее министра Витте или Столыпина. Точно так же Столыпин, истративший жизнь свою на устройство кулаков-единоличников, был человеком несовременным.
Можно легко понять механику часов на башне, согласованную с движением нашей планеты. Каждый из нас легко может, разбираясь в себе, понять, почему он спешит или отстает от времени на часах: тут каждый человек хозяин в себе.
Но исторический ход времени невозможно ни считать, ни разбирать, почему и отчего. Этот ход жизни можно только чувствовать, и писатель в этом отношении, как птица перелетающая.
…Мне, как писателю, это самое дорогое – чувствовать время, катиться капелькой по ниточке времени и не упасть в конце, не застрять узелком, а когда время придет, когда солнце взойдет, испариться и улететь.
Так вот сейчас призыв к миру – это знамя времени, и я по себе чувствую. Началось это еще в гимназии особым русским чувством неправды, и потом это чувство, разрастаясь, обернулось к войне как к воплощению неправды. И с этого началась наша эра… Просится, вертится, как птица в клетке, какая-то мысль у меня в душе, и никак не могу я обратить ее в свою форму сказки или просто пером описать.
Общими словами сказать, как заглавие сказки, – мысль эта есть общая всем нам мысль о мире всего мира. Но это не только все мы, а и наши враги на свой лад повторяют и каждый день клянутся в газетах, что они не воюют и гонят оружие на дело мира во всем мире.
Друг мой, я исповедуюсь вам в том, что сам лично верю в возможность мира, и не по форме, а душой стою до конца, до смерти за слово… Но ведь опять-таки, этими словами каждый, даже наш враг, маскируясь, может вслух для видимости исповедоваться своим друзьям. Я же, как писатель для всех, должен сказать об этом своими словами. Я должен сам обратиться в слово.
Вот почему в такой великой задаче сказать о мире всего мира своими собственными словами так верно, как если бы мать говорила о своем собственном ребенке, я обращаюсь к себе самому, к материнской утробе моей собственной души. И в какую бы даль времени, в какой бы скрытый уголок своего жизненного пространства я ни заглянул, везде я встречаю одного и того же врага мира, убивающего всякий порыв нашей веры в чудесные возможности жизни.
Помню я, лет шестьдесят тому назад – подумать только, что всего полстолетия с чем-то! – седой, бородатый, достойнейший во всех отношениях учитель математики с мелом в руке стоит возле черной классной доски и доказывает нам, мальчикам, что человек никогда не будет летать, что абсурдна сама мысль о полете. Прошло немного лет после того – и человек полетел: значит, был враг творчества новой жизни и в то же время был где-то положительный представитель жизнетворчества. Был же, значит, в то время моего детства какой-то враг творчества новой жизни, останавливающий движение мысли. Но я могу, углубляясь в себя, вызвать на свет тысячи таких врагов и проследить изначальные формы гасителя творческой жизни до нынешнего дня моей жизни.
Я сам очень хорошо понимаю, что если передо мной стоит предмет для изображения, то неплохо обойти его и посмотреть, как он выглядит сзади. Такое сомнение в лице предмета вполне законно, если оно состоит на службе творчеству и углубляет его.
Но с какого-то времени, когда-то, где-то само сомнение вырвалось из службы жизни на самостоятельный путь и стало отравлять самую жизнь. В мое время такого рода паразитическое сомнение называлось «скепсис», и, конечно, это состояние духа с давнего времени порождало самих врагов жизнетворчества…