Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 33



Часто я раздумывал, сидя в этом огромном кресле.

Я думал, что у каждого из нас жизнь, как наружная оболочка складного пасхального яйца; кажется, так велико это красное яйцо, а это оболочка только, – раскроешь, а там синее, поменьше, и опять оболочка, а дальше зеленое, и под самый конец выскочит почему-то всегда желтенькое яичко, но это уже не раскрывается, и это самое, самое наше.

Бывает, при переломах душевных сосредоточишься в себе, и вот начинает все нажитое отлетать, как скорлупки. И со мной раз так было: все отлетело и вышел маленький мальчик Курымушка у постели своего больного отца. Мать сказала:

– Папа просит тебя на постель, полезай к нему! Отец сделал губами, глазами, единственной здоровой рукой какие-то знаки, понятные матери, и она сейчас же дала ему лист бумаги и карандаш. Он хорошо рисовал, одним движением сделал на бумаге каких-то необыкновенных животных в елочках и подписал: голубые бобры.

Этой же ночью представилось Курымушке, что в его полог над кроватью залетела огромная муха и жужжит на весь дом, никому спать не дает, все бегают с огнем, стучат, шепчутся. Он плачет, зовет в темноте, кусает в отчаянии бахрому полога, – нет ответа! Так всю ночь муха хрипит, и только под утро стало тихо, но все – не так, что-то большое случилось в доме. И с этим темным предчувствием Курымушка выходит из детской. В передней на пороге стоит неизвестный мужик, староста Иван Михалыч машет ему рукой:

– Уходи, уходи!

– Надо бы…

– Не до тебя: Михаил Дмитрич помер.

– Царство небесное! – перекрестился неизвестный мужик и вышел.

Курымушка входит к отцу. Он лежит на своем месте такой же, только совсем голый, и няня намыливает ему палец, стягивает золотое кольцо. Особенного, страшного тут ничего не было, и Курымушка просто переходит в другую комнату, где сидит Софья Александровна и еще дамы, тоже из соседей, помещицы.

– Миленький, поди-ка сюда, папа твой умер, ты теперь сирота.

– Ну, что ж, – ответил Курымушка, – зато у меня вот что есть!

– Что это?

– Папа вчера мне дал: голубые бобры.

– Фантазер был! – улыбнулись дамы и заговорили между собой, будто тут и не было возле них Куры-мушки.

– И правда – одни голубые бобры! Бедная Мария Ивановна! Имение под двойной закладной, пять человек детей!

– И еще купцы! Последний дворянин живет на земле – и это у него естественно; разорится и все живет, и все. естественно, а купцы полезли на землю зачем? Что им земля? Простой выгоды нет, масло в городе купить дешевле обойдется.

– Хотят жить, как господа!

– Вот и пожили: все профуфукал покойник, и, правда, остались какие-то голубые бобры.

– Сиротка, – погладила Софья Александровна по головке Курымушку. Бедная Мария Ивановна, совсем еще молодая женщина.

Пришла мать с платком в руке, в слезах, обнялась со всеми, сказала:

– Теперь всю жизнь работать на банк!

– Эх, Мария Ивановна, мы все на банк работаем.

– Ну, вы – дворяне, вас все-таки опекают.

– Зато вы такая здоровая и сильная.

– Да, это была наша коренная ошибка, не нужно было нам забираться в деревню, все равно земля рано или поздно перейдет мужикам.

– Почему вы так думаете?

– Потому что им волю объявили, а земли не дали. Их много, они одного хотят – земли и своего добьются: земля непременно перейдет мужикам.

Из всех этих разговоров Курымушка заметил себе много неприятных вещей: какой-то Банк схватил маму, и она теперь будет на него работать; еще нехорошее, что он – сирота, что «мы – купцы» и что земля перейдет мужикам. Хороши были только голубые бобры, но и то над этим смеялись.

Далеко до солнца, но мать всегда до солнца встает и уходит в поля, никогда ее летом поутру не увидеть Куры-мушке. Только за обедом она сидит загорелая, как бронзовая, и могучая, ест и сама разговаривает со старостой Иваном Михалычем.

– Рыжка – того?

– Причинает, Марья Ивановна!



– А Бурышка?

– Не того!

– Опять ты за свое: «не того, не того»! Говори языком человеческим, я тебя спрашиваю: Бурышка… того?

– Пошла в передои.

Вот те раз! Ну, как же ты это допустил?

– Да это не я.

– А кто же, не ты?

– Бык ослабел.

– Вот те раз! Ты с ума сошел! «Бык ослабел»! Ты сам ослабел.

И так весь обед точит она Ивана Михалыча. Ничего в этом не понимает Курымушка, и только жалко ему и даже страшно бывает подумать, что старшие от ранней весны и до поздней осени должны работать на Банк.

Кто это Банк и где он? (На небе господь живет, а Банк – в городе, на синее небо летают птицы, в город ездят на лошадях, и там – Банк.) Все работают с утра до вечера на Банк, – Иван Михалыч, мать и особенно мужики.

Только поздней осенью, когда начинает рано темнеть, навещает часто соседка Софья Александровна, ходит по коридору до забитого на зиму зала и обратно в столовую, до самого кресла Курым, откуда он все слушает и обо всем думает. Бывает, приходит из своей школы тетя Дунечка; с ней мать говорит про Софью Александровну, а с той про Дунечку и о том, как можно освободиться от Банка.

– На ле-галь-ном положении, – говорит Дунечка, – я долго работать не буду, это я временно.

– Да, только бы освободиться от Банка! – постоянно говорит мать.

– Нужно терпеть, – учит Софья Александровна, – наша вся жизнь есть долг и терпение.

Про это вот больше и спорят все: ни мать, ни Дунечка не хотят терпеть, им только бы как-нибудь освободиться от Банка, а Курымушка мало-помалу складывает себе историю про Софью Александровну и про Дунечку.

Было, представляется Курымушке, три жениха у Софьи Александровны, два были хорошие и один Бешеный. Софья Александровна посоветовалась со старцем, ей было велено идти за хороших. Но это Курымушка хорошо понимал, – если велят по-хорошему, то хочется идти по-плохому: Софья Александровна вышла за Бешеного. И началась беда: Бешеный барин раз все стулья поломал, и как ругается! Его слышно здесь на балконе. А еще Бешеный барин – и это хуже всего – был а-те-ист. Что это значит, Курымушка думал-думал и не понял. Раз Софья Александровна убежала из дому сюда и не знала, как быть ей дальше, но вспомнила старца, написала ему. «Сама виновата, – ответил старей, – не нужно было выходить, а если вышла, терпи до конца и спасешься». С этого дня Софья Александровна стала все терпеть и во всем слушаться старца.

Все это шепотком от прислуги, – это все большие тайны, а про хозяйство начинают всегда громко:

– У вас почем стала рожь?

– По восемнадцать копен.

– Хорошо! Вязь большая?

– Не обхватишь снопища.

– Как все у вас ладно выходит!

– Я во всех даже мелочах со старцем советуюсь. А как вы с травой на валах? Бабы тащут у вас?

– Мешками тащут, ничего не поделаешь, за ними ведь не угонишься.

– Я научу вас, как нужно.

– Нуте-с?..

– Я незаметно к бабам подхожу, кустами, и будто их не вижу, а сама покажусь, когда им уж бежать нельзя, тогда они непременно залягут в канаву. Я сяду будто отдохнуть на край канавы, над самыми бабами, и дожидаюсь, пока они встанут; они думают меня перележать, а я думаю их пересидеть, но я непременно их пересижу, зашевелятся и сами отдают мне мешки. Выходит двойное наказание – и время потеряли, и мешки.

«Вот какой хитрый старец, – думает Курымушка, – и почему это мама борется с Банком сама и не хочет слушаться старца?»

Другая история была про Дунечку. Но это еще много чуднее, чем про Софью Александровну. В большом купеческом доме на маминой родине у одного из ее братьев был мальчик по прозвищу Га-ри-баль-ди. Когда он стал довольно большим, то поднял в этом доме восстание, и с ним ушла его сестра Дунечка. Куда они делись, нельзя было узнать; мать говорила: «Все покрыто мраком неизвестности». Мать признавалась, что сама в этом плохо понимает, почему-то они ненавидят царя, такого хорошего, освободителя крестьян.

– Вы-то как думаете про это, Софья Александровна?