Страница 10 из 17
— А как же парламент, реформы? Ты же говорил…
— Не я один. Мы говорили, а они действовали. Лучше слабоумный царь, чем остроумный псарь. Ты знаешь, что эти сукины дети, твоя обожаемая солдатня, бросили оружие и разбежались по домам? А те, что остались, братались с немцами по всему фронту. Опозорили родину-мать! Войдем в Москву, перевешаем их, как стрельцов при Петре.
— Хотите родину-мать лечить кровавыми припарками? Только палачи — плохие доктора…
— Руки боитесь запачкать, ваше сиятельство?
— Нет. Боюсь запачкать святые слова: вера, отечество…
Рука Горчакова соскользнула с плеча Алексея Алексеевича.
— Я запомню этот день, Алексей. Сегодня я похоронил друга.
Горчаков удалялся, раздвигая толпу.
— Вадим! — позвал Кромов.
Горчаков смешался с толпой.
Алексей Алексеевич постоял, глядя в зеркало, потом, протянув руку, прикрыл ладонью отражение своего лица и, круто повернувшись, решительным шагом направился к набережной. И здесь осень. Воздух над Сеной прохладный, горьковатый. Теперь ему не терпелось ее видеть. Он почти бежал мимо зеленых лавочек букинистов. Застанет ли? Шаги гулко отдавались в пустой маленькой улочке, сплошь застроенной особняками. Как давно он здесь не был! А почему, собственно? Что его останавливало? Вот здесь она живет. Он толкнул граненые прутья металлической калитки, прошел по мощенной плитами дорожке к дому. Еще четыре ступеньки, и дернуть медную ручку звонка. И вдруг он замешкался.
Ведь у ворот ее дома, блестя никелем, стоял роскошный новый автомобиль. Такой автомобиль может принадлежать только очень богатому человеку. За рулем сидит шофер в фуражке, которая подошла бы и адмиралу. У нее гости, ранние гости. А скорее всего, ранний гость. Ничего удивительного: молодая красивая женщина, актриса.
Куда он так спешил, незваный? Скажет ей, как клоун в цирке: «Здравствуй, вот и я!» Нет, надо уходить.
И тут все разрешилось само собой.
Дверь распахнулась, и молодой человек в клетчатом пиджаке, с котелком и тросточкой в руках поспешно пробежал по дорожке и оказался в автомобиле.
А на пороге дома остановилась Наталья Владимировна Тарханова в белом домашнем платье, утренняя, свежая, гневная.
— Алексей Алексеевич, — сказала она, словно они и не расставались вовсе, — вы видели когда-нибудь такого наглеца?! Он приехал дарить авто. Предлагает мне эту рухлядь, — она указала на автомобиль, который успел отъехать от тротуара. — Совершенно ничего не смыслит в музыке и думает, что меня можно купить… Чему вы смеетесь, Алексей Алексеевич?
Он протянул ей цветы, она взяла букет обеими руками, сказала:
— Спасибо, чудесные! — и спрятала в цветах пылающее лицо.
Усадила его у низкого окна.
— Отсюда видно Сену и мост немножко.
— Наталья Владимировна, я пришел проститься. — Слова выговаривались сами собой, и только сейчас он осознал, что это именно так.
— Вы уезжаете? Она растерялась.
— Не знаю Во всяком случае, я больше не смогу видеть вас. Долго. Может быть, никогда.
Она отошла к окну, и он смотрел, чтобы навсегда запомнить эти собранные к затылку волосы, нежную линию шеи, опущенные плечи. Вдруг она резко обернулась. Лицо ее было решительно, глаза полны слез.
— Зачем вы так говорите со мной? — воскликнула она с яростью. — Ведь мы любим друг друга, давно. И вы это прекрасно знаете! Боже мой, Кромов…
Ее слова стали доноситься до него словно откуда-то издалека.
— Это пытка! — выкрикнула она. — Мне все равно, что вы женаты! Все равно, вы понимаете? Вы хотели, чтобы я сказала вам первая? Я сказала. Вы довольны?
— Наталья Владимировна…
Он поймал ее пальцы, она вырвала руку.
— Я вам не говорила… никто не знает… Мой отец… Он души во мне не чаял, хотел, чтобы я ни в чем не нуждалась, верил в мой талант… Из сил выбивался, чтобы дать мне средства учиться… Он был мелким чиновником, сделал растрату. Я не хочу говорить, как я оказалась здесь, в Париже… Теперь знаменитая, сотни поклонников. Мне казалось, что вы догадываетесь о моем страхе, моем одиночестве. Все эти годы вы были для меня единственным… единственной связью с той Россией, которую я люблю, помню… которой живу… Почему вы не давали о себе знать так долго? Почему я должна довольствоваться отвратительными сплетнями о вас, чужой ложью? Говорят, что вы — большевистский агент… Это что, очень плохо? Я ничего не понимаю…
— Я не большевистский агент. Я не верноподданный государя. Я никто. Мосье Никто. Я потерял себя. Я себе омерзителен. Я люблю вас. Люблю, как никогда никого не любил и не полюблю… Но я не могу навязывать вам свои сомнения, свое ничтожество. Простите меня. Мне не надо было приходить к вам.
На улице Кромов остановился у мусорной урны. Достал голубой конверт, тот самый, с билетами до Сан-Франциско, чиркнул спичкой, поджег край, а когда пламя охватило бумагу, бросил конверт в урну.
XIII. Октябрь 1918 года. Папаша Ланглуа
Маленькие городки в окрестностях Парижа похожи один на другой. В центре мощеная небольшая площадь с клумбой, или фонтаном, или сделанной без претензий на высокое искусство аллегорической скульптурой, а то и памятником какому-нибудь из французских королей. Вокруг площади теснятся ратуша, церковь, дом мэра, один-два ресторанчика и магазины. Дальше — дома состоятельных жителей, торговые лавчонки. Еще дальше улицы уже не мостят и люд живет небогатый. И уж совсем на краю городской жизни — дома огородников, тех, кто разводит овощи и продает их на парижском рынке, носящем название «Чрево Парижа».
Земли у огородников немного, но вся она тщательно возделана, имеются оранжереи, парники. Дома на участках строят с таким расчетом, чтоб побольше оставить места для огородов.
Пасмурным осенним днем на окраине маленького городка на соседних, разгороженных низким забором участках трудились двое мужчин. Их согнутые фигуры с намокшими под моросящим дождем спинами медленно двигались вдоль зеленых рядов.
Один из огородников с трудом разогнулся, воткнул в землю саперную лопату, которой он окучивал кустики зелени, и огляделся.
Сосед его, которого он видел через редкий штакетник забора, продолжал упорно трудиться. Первый огородник решительно направился к забору. Он был небольшого роста, тощий, куртка свободно болталась на плечах. При ходьбе он заметно прихрамывал, сильно припадая на правую ногу. Подойдя, облокотился о перекладину, бодро произнес:
— Привет, мосье! По-моему, нам давно пора познакомиться. Сделайте перерыв — идите сюда.
Второй огородник распрямился и, отвечая на приветливый тон соседа, улыбнулся ему. Это был Алексей Алексеевич Кромов. Голова его казалась еще более поседевшей, может быть потому, что кожа стала темной от загара. Небольшая окладистая борода и отросшие усы делали его лицо простодушным. Неловко переступая через грядки, он подошел, сохраняя на лице улыбку.
— Позвольте представиться. — Сосед Кромова протянул ему над перекладиной жилистую, коричневую от загара руку. — Майор Ланглуа. В отставке. Теперь просто папаша Ланглуа. — Он был заметно старше Алексея Алексеевича. — Командовал кавалерийской бригадой. Списали в связи с тяжелым ранением. В бедро. Ничего, я тоже успел крепко насолить бошам в двух атаках на Марне. Небось почесываются, вспоминая папашу Ланглуа!
Сухая темная кожа на его лице собралась в бесчисленные складки.
Кромов поспешно отряхнул перепачканные землей пальцы и крепко пожал протянутую руку соседа.
— Алекс.
— Вы купили этот участок или арендуете?
— Арендую.
— Я, признаться, исподтишка наблюдаю, как вы огородничаете. Вы в этом деле новичок?
— Да, вот решил попробовать.
— Всегда можете мной располагать. Вы француз?
— Нет.
— Выговор у вас как у истинного парижанина. Но не из немцев?
— Нет-нет, — Кромов рассмеялся.
— Были на фронте?
— Приходилось. Но я в основном работал в службе обеспечения. Я русский.