Страница 6 из 76
Хотя нам в помощь прислали французских железнодорожников, почти всю работу нам приходилось выполнять самим. Мы им не доверяли. Хотя нам регулярно вдалбливали в головы, что, дескать, состоятельные французы в целом за наш «новый порядок в Европе», но одновременно и предупреждали, что в этой стране ничего не стоит получить пулю в лоб от коммунистов, которых во Франции великое множество. Нас инструктировали и насчет «маки» — французских партизан и советовали не очень-то бояться их, поскольку французские власти охотно сотрудничали с немцами, и разведка была поставлена как полагается. Хотя бытовало и такое мнение, что, мол, среди французов считается чуть ли не делом чести принадлежать к «маки» или хотя бы сочувствовать и помогать им. Что касается нас, мы знали только о коммунистическом движении Сопротивления, против которого мы были бессильны, поскольку проникнуть в его ряды было невозможно и действовало оно весьма решительно и эффективно. Как раз перед нашим отъездом я разговорился с одним французом в каком-то бистро в Партене, который явно перебрал и посему желал показаться в моих глазах человеком осведомленным. Он уверял меня, что в какой-то степени даже доволен приходом во Францию немцев и в то же время не сомневался, что в один прекрасный день нам придется убраться восвояси. Сделав экскурс в историю, он напомнил мне, что в 1871 году, когда в Париже пришли к власти коммунары, а консерватор Тьер ковал в Версале планы их разгрома, Париж окружили оккупационные войска Пруссии, готовые протянуть Франции, да и всей Европе, руку помощи и разделаться с революцией на тот случай, если Тьер потерпит неудачу. Я, утверждал он, понятия не имею, насколько сильны сейчас коммунисты во Франции, и что, вероятно, только вермахт сможет уберечь Францию от них. Таковы были незримые очертания странной лояльности, неприкрытой коррупции и невероятного хаоса во Франции под германским сапогом.
Мало кому из нашей роты, насчитывавшей около 200 человек, было больше двадцати. Поэтому не приходилось удивляться, что лишь немногие из нас понимали всю серьезность ситуации, в которой оказались; мы считали эту переброску, впрочем, как саму войну, скорее увлекательным приключением, дающим возможность избавиться от скуки на гражданке, и куда меньше как возможность с честью выполнить священный долг перед фюрером и фатерландом.
Всякий раз, когда мы миновали железнодорожные станции, начиналось настоящее столпотворение. Мы особенно не церемонились с «этими французиками», вели себя с ними довольно грубо, желая продемонстрировать таким образом неустрашимость и воинственный тевтонский дух. На нас сыпались жалобы, нас отчитывали и строго-настрого приказали вести себя как подобает истинному немецкому солдату. Мы никак не могли взять это в толк — разве Германия не разбила наголову Францию? — и что такого иногда показать себя победителем?
Эта переброска превратилась в забаву — было весело, гоготали буквально над всем, что видели. Главным нашим развлечением была игра в карты да чтение по очереди немногих книжек. Места было мало, так что по ночам приходилось скрючиваться, в особенности если ты спал на полу. А спали везде, где только можно, даже на багажных полках. Если тебе среди ночи потребовалось сходить в туалет, это превращалось в настоящую экспедицию — приходилось демонстрировать чудеса ловкости, чтобы не наступить на спящего товарища.
Кое-кто говорил, что зима 1941/42 года была самой холодной за все XX столетие и куда холоднее знаменательной зимы 1812 года, когда Наполеону крепко поддали на заснеженных полях России во время его отступления из-под Москвы. Нетрудно понять, почему именно Наполеон и Москва стали для нас главными темами обсуждения. Разве не он столь победоносно начал русскую кампанию, фатально завершившуюся для него? И разве не наши собственные войска, еще совсем недавно трубившие о том, что, дескать, дошли до конечных остановок московских трамваев, не отступали сейчас бесславно, повторяя судьбу императора Франции? До сих пор ни одной иностранной армии так и не удавалось завоевать Россию, и мысль эта не давала нам покоя. Пугали и сообщения о казнях высокопоставленных офицеров за трусость, проявленную перед лицом врага. Мы знали, что там, в России, стояли ужасные холода, а о том, сколько нижних чинов обрело там вечный покой, мы и предполагать не могли. Разве нам могли сказать об этом? А вот что касалось слухов, домыслов — им не было конца.
Ехали мы невыносимо медленно, потому что приходилось считаться с тем, что кто-нибудь из борцов Сопротивления возьмет да и подорвет рельсовый путь. Вообще железные дороги были забиты до отказа: иногда нас отгоняли на запасные пути дожидаться локомотива или же пропустить более важные военные составы. Хотя все решения, касавшиеся Транспортировки войск, принимались немецким транспортным руководством, их выполнение было возложено на французский железнодорожный персонал. Наблюдая за стрелочниками, орудовавшими рычагами, я иногда задавался вопросом, что у них на уме. Нас они явно терпеть не могли — вермахт разгромил их армию и оккупировал большую часть их страны. Но мне не давала покоя и мысль о том, что они, в конце концов, сидели в своих уютных будках, способствуя тому, чтобы я поскорее оказался на заснеженных просторах России. Какой прок был мне лично от того, что мы победили их?
И хотя мы всем своим видом, по крайней мере в присутствии командиров, старались показать, что рвемся на фронт сражаться с врагом, я прекрасно понимал, что в душе каждый был настроен по-другому. Хотя никто открыто не высказывался, сама мысль о России тяжким грузом давила на нас. Каждому из нас были известны случаи, когда кто-нибудь из родственников или знакомых погиб в России, как знали мы и о том, что статистика потерь на Восточном фронте явно не в нашу пользу. Мне вспомнился 1939 год, когда война только началась и мне еще не исполнилось семнадцати. В те дни в приступе патриотизма я всерьез жалел, что, мол, война началась так рано и что так и закончится без моего участия. Теперь в своих тайных помыслах я много бы отдал, чтобы Красная Армия сейчас рухнула под нашими сокрушительными ударами и чтобы мне не пришлось бы сейчас тащиться в снежные просторы России воевать, ну, разве за тем, чтобы приглядывать за населением оккупированных нами территорий.
Кое-где снег лежал и во Франции, и хотя было холодно, в вагонах было жарко натоплено. Как только повара успевали приготовить еду в полевой кухне, поезд останавливался, и мы выскакивали из вагонов и спешили наполнить котелки. На таких остановках кое-кто бежал с ведром к локомотиву запастись кипятком для мытья.
Дня три спустя мы добрались до Германии, куда въехали через Страсбург в Эльзасе. Нас поразило, что холода добрались до самого Рейна и восточнее. Рейн был преисполнен романтизма для нас, молодых. Мы знали много песен, посвященных «отцу Рейну», среди них самые известные были «Песня о Лорелее» и «Стража на Рейне». С самого рождения в нас глубоко засело чувство ненависти и жажда отмщения. В особенности это касалось Франции, нам сызмальства вдалбливали в головы, что Рейн — река немецкая и что французы не имеют права претендовать на нее даже в качестве естественной границы с Германией.
Объехав Шварцвальд с севера, мы проехали Пфорцхейм. Теперь мы наконец дождались, что в ответ на наши приветствия из окон вагона девушки отвечают нам взмахами платочков или воздушными поцелуями. Когда поезд делал остановку на станциях, люди встречали нас восторженно и не скрывали гордости, что мы отправляемся на фронт защищать фатерланд от врагов. Одна пожилая женщина даже расплакалась, глядя на нас, и в душе я понимал ее.
Разумеется, все мы были жертвами националистической пропаганды, но, если судить объективно, Германия — на самом деле живописный край. Все здесь казалось нам таким аккуратным, чистым, прибранным и куда лучшим, чем на чужбине, откуда мы возвращались. И осознание этого подпитывало нашу гордость, так легко переходившую в высокомерие и ксенофобию.
Вечерами в поезде, везущем нас через Германию, было уютно. Света в вагоне не было, но мы зажигали свечи, отчего купе выглядело совсем по-домашнему. Наши беседы все чаще приобретали философский оттенок. Главным предметом обсуждения стала любовь, этот предмет весьма занимал наши умы: мы едва начинали жить, и лишь немногие из нас испытали это чувство. Все мы подсознательно ощущали, что с каждым километром, приближающим нас к фронту, возможность испытать это чувство уменьшается, поэтому нам хотелось хотя бы порассуждать на тему любви. Но, рассуждая, мы бесконечно запутывались и не понимали друг друга. Да, мы призваны, чтобы отдать жизни во имя фатерланда и свободы, во имя западной цивилизации, нашей христианской веры, но неужели ради всего этого стоило непременно умирать? И я все чаще задумывался о том, что говорил мне мой отец. Среди нас было несколько человек, обладавших и голосом, и слухом, и мы пели о доме, о любимых и близких, но и о войне, и героической смерти. Однажды вечером мы пели «Лорелею», и кто-то напомнил, что написавший это стихотворение Генрих Гейне — еврей и что теперь все его произведения, кроме «Лорелеи», запрещены в Германии.