Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 132



Стынет в поле последний синий цветок. Вянет Козочка среди злобы людской.

Молится в церкви священник: «Господи, умили сердца!»

А на улице за оградой церковной кто-то спрашивает в темноте:

– Пришли хоть к какому-нибудь соглашению? Другой отвечает:

– Русский народ черти украли, с чертями не может быть у нас соглашения.

Козочка молится в церкви вслед за священником: «Господи, умили сердца!» Я по-своему за церковной оградой творю свою подзаборную молитву: «Господи, помоги все понять, не забыть и не простить!»

Или молитва моя сильнее церковной? Бледная приходит ко мне Козочка, бровки рожками, нос холодный, стала на свою какую-то тайную позицию, задумала Россию спасать.

– Кто у нас Марат?

– Ты что же, хочешь, как Шарлотта Кордэ?

– Нечего смеяться, кто Марат – Ленин, Троцкий, кто похож на зеленую жабу?

– На жабу никто не похож, может быть, ты хочешь убить обезьяну?

– Обезьяну?

– Нет!

И опять как с видением легендарного кавказца, всюду мерещится Козочке зеленая жаба.

– Ерунда! – сказал я решительно, – пойдем на Шаляпина. В этот страшный вечер, думал ли кто-нибудь из друзей моих в глубине России, что Шаляпин поет, что можно идти на Шаляпина!

Стреляли на улицах, а мы шли, и он пел, как он пел в эту ночь!

Козочка хлопала и визжала: «Шаляпин, Шаляпин!»

Кажется, на время она совсем забыла про зеленую жабу. Отвел Шаляпин сердце девочки, или долетела молитва из церкви: «Господи, умили сердца!»

Радуюсь я, что миновала злая чаша ребенка, а для себя, ее старый дядька, твержу свою подзаборную молитву, обращенную к неведомому Богу: «Господи, помоги мне все понять, и ничего не забыть, и не простить!»

Корабль спасения. Криком вырывается моя новая молитва, вырвется – и я думаю: «Но кому же не простить, кто мой враг?»

Покойная матушка учила меня с колыбели так жить, чтобы все прощать и все забывать. Как же я теперь смею так, и отчего это вышло? Утомленный, закрываю в постели глаза, и, как той прошлогодней весной, проплывают в стройном порядке тонкими четкими видениями засыпанные снегом здания любимого города, встают ярко первые дни, когда я, с починенной рукой, покинул Бюро и вышел снова под пули.

Днем по набережной под защитой домов я пробираюсь туда, где все решается, вечером, только закрою глаза – линия засыпанных снегом дворцов, и Нева движется, плывет, и Медный всадник, и та сторона, все проходит чистое, белое. Так я понимаю, все это делается в Белом городе как прощение и народное воскресение, моя присяга царю – равнодушное воспоминание церковного обряда с разведенной женой.

Старый Семеныч, курьер нашего ведомства, однажды утром разбудил меня:

– Нынче, – сказал он, – приедет заместитель царя – ведено вам приходить.

– Как царя! – Я вздрогнул, но тут же сразу и понял, что заместителем царя Семеныч назвал нового премьер-министра.

Семеныча я спросил, нет ли в нашем переулке стрельбы, арестован ли пристав, а то не пройдешь.

– Фараоны все пойманы, – ответил курьер, – стрельба везде кончилась. Теплынь! Народ высыпал.



Газеты показались, везде читают. В церквах звон – обнимаются, будто Светлое Христово Воскресение. Воскресение! вот правда-то: бывало, так в детстве, только проснешься и, чуя великую радость, выглядываешь из полога, и вот они стоят, пасхальные игрушки, лошадки, пахнущие краской лучше ландышей, корзиночки с крашеными яйцами, заводная утка с музыкой… Мило, ясно, светло, воскресенье, Светлое воскресение!

Какая-то страшная тяжесть спала с плеч, целая гора, и чистенький, будто из яичка выклюнулся, я вышел из дома и прямо на Невский проспект.

В то время встретился мне один странный человек в белых погонах с черными крестными нашивками и кружкой в руке. Он стоял у Гостиного, как раз там, где, бывало, наши дяди Власы вычитывали: «Православные, в селе нашем сгорел храм!»

Теперь на месте бородачей был человек бритый, с отсутствующим взглядом, в солдатской зеленой рубашке, с черными крестными нашивками на белых погонах и говорил: «Товарищи, забудем личные интересы!»

На радостях ему хорошо подавали, и он не «Спаси Господи!», как Власы, а просто отвечал: «Благодарю».

Я посмотрел на этого воина духовной армии и подумал тогда: зачем это нужно забывать личные интересы, когда тем и хорошо стало, что каждому теперь зажить можно по-своему на радость и для себя, как для всех, и что каждому можно, то и нужно для всех.

И разве это не грех – рубить новый крест, когда старый отпал и стало можно жить хорошо, так, по себе, на свободе?

Тенью старого креста промелькнул для меня этот воин какой-то духовной армии, и, забыв его в ту же минуту, я присоединился к тем, кто складывал в кучу на Невском и предавал сожжению императорские гербы. Вокруг начиналась весна, и мне захотелось быть там, где шла покойная мать моя, где на много верст бывают разливы, по разливам слышится звон колоколов, потом начинаются цветы на лугах: золотые, алые, синие. Родина моя, Россия, на западе в болотах, не знаю ясно, где начинается, на Востоке Белые воды, на юге Желтые горы, на севере люди в океане и полуночное солнце. Не вижу ясно, где начинается, где кончается страна моя, но везде был крест, теперь я жду – везде встречу цвет.

И нет ничего! Обманула весна, везде раздоры, дележки, скорый побег на захват, обманный крик на мираж: «Земля, земля!» – и нет земли, цвет измят, крест истоптан, всюду рубят деревья, как будто хотят рубить себе из них новый крест – орудие казни позорной.

И вот уже осень! Возвращаюсь я к себе в любимый когда-то город. Теперь тут, как на северном море, в злую погоду злые волны ходят высокой горой, и такой пустяковиной плывет по ним какой-нибудь обломок-поторчина, то подымется, то опустится. Так осенью на улицах, где весной радость была, теперь, будто злые волны ходят, мелкий люд поднимается на них и вскрикивает то призывы к общему миру, то к гражданской войне, то к старой войне до полной победы.

Смотрю на злые волны и вижу, будто корабль спасения проходит, в тени бортов его из волн тянутся руки утопающих – нет! – прожектор освещает далекое пространство, а возле темно – отсутствующим взглядом проходит, будто корабль спасения, тот встреченный мной в первые дни революции странный человек с крестными нашивками на погонах и кружкой в руке и все повторяет: «Товарищи, забудем личные интересы!»

Вокруг него раздают листочки: «Спаситель скоро придет!» Вон прилепили даже в трамвае, повыше: «Красный бал». Пониже: «Спаситель скоро придет!»

При близком выстреле пулемета с искаженным злобой лицом какой-то чиновник, я знаю, он хочет крикнуть, как у Достоевского: «Убивец!» Но слово настоящее не находится и вместо «убивец!» он кричит общее название октябрьскому выступлению:

– Авантюра!

С холодной злобой отвечает рабочий:

– Я обращаю авантюру на вас!

Кто-то с улыбкой, указывая на листик «Спаситель скоро придет!», говорит:

– Он придет во фраке из Месопотамии.

Ничего не слышит, ничего не видит нашего земного человек с крестными нашивками на погонах. Он говорит вслух:

– Товарищи, забудем личные интересы!

А я про себя: «Господи, помоги мне все понять, ничего не забыть и не простить».

Но кому, кто наш враг?

– Авантюра! – кричит чиновник.

– Перестаньте, – говорит Галифе, – я вас застрелю.

Ключ и замок. Нева плещется о пустые желтые бакены, и от этого кажется, будто вдали на море из пушек стреляют. Многие проходят здесь, прислушиваются к этим звукам и принимают за выстрелы, начинают разговор о дикой цивилизации, о каком-то корпусе, посланном с фронта выручать Петроград, о бунтующем флоте, который должен обстреливать наши войска с моря. Многие, проходя здесь и слушая рассеянно глухие удары волн о железные бакены, начинают один и тот же разговор о том, кто освободит Петроград от тиранов.

Возле железных черных ворот нашего дома я хожу взад и вперед с винтовкой, с винтовкой, из которой не могу стрелять: охраняю жильцов нашего дома от нападений. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил с постоянной мыслью о том, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти тиранов, совершится всемирная катастрофа и пролетариат будет у власти. Мысли мои, воспоминания время от времени прерываются стуком в железные ворота. Я спрашиваю имя, номер квартиры и пропускаю по одному. А потом ясно вижу ошибку своей юности: и туда, в тот мир, в тот мир свободы, равенства, братства тоже пропускают по одному. Такой высший закон: всех сразу, всю безликую, безымянную массу невозможно пропустить через железные ворота. Доказательство налицо: совершилась мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а жизнь стала невыносима, и лучшие часы свои я должен проводить в тесном пролете двора с винтовкой, из которой не могу стрелять.