Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 59



Талант именно и есть способность приблизить другого к себе и за него выступать, как за себя. Значит, талант поэта есть та же сила любви, превращенная в слово.

Поднимать свои чувства от сердца вверх к голове, там их рассматривать, прояснять, проявлять, дополнять, так разделенные мертвой водой головы опять опускать, опять соединять в живой воде сердца и потом, подняв вверх, стальным пером черным по белому начертать узоры мыслей, – вот в чем искусство писателя.

Есть слова, которые, сцепляясь одно с другим и повторяясь, ведут, как тропинки, внутрь себя самого.

Сколько ума в стихотворениях Лермонтова, того ума, с которым борется каждый поэт и подчиняет его, как служебную машину. Этот ум у поэта как кость у борца, как сталь у кинжала. Переход к действию в творчестве начинается не от мысли, а от какой-нибудь возможности, хотя бы, например, от попавшего на глаза клочка бумаги, на котором захотелось бы написать. Написать… и пойдет.

Мне сегодня представилось, что так легко можно написать свою долго носимую в душе вещь, если трудные главы не выписывать, а оставлять в наброске. Важно добраться до «интересного», когда будет писаться само собой, и оно определит, оформит материал предыдущего.

Как доберусь домой, так и начну и кончу.

По секрету сказать, глупость необходима в поэзии, как весенние лужи земле, но дело поэта подвести людей к этой луже. Там каждый находит свое отражение и, дивясь, говорит про себя: «А ведь я это за глупость считал». И, расширяясь душой, радуется, что он такой же, как все, и приближается по себе к пониманию всех, казалось бы, раньше недоступно умных людей.

Начало непременно глупо, в том смысле глупо, что оно является преодолением логического разума: нужно мысль свою логически довести до последнего конца, потому что логически мыслить – значит стареть. И когда эта мысль дойдет до конца и умрет, то из этой старой шкуры змеи выползет молодая, живая, бессмысленная инициатива.

И в этом смысле всякое начало глупо. Часто в сказках даже и нарочито глупо: «жил-был у бабушки серенький козлик…»

Стоит припомнить начало любого своего рассказа, чтобы в глупости его почувствовать выползание молодой змеи из старой шкуры.

Каждый великий поэт вершиной своего творчества соприкасается с душевным миром детей. Так, наверно, создавался и фольклор: народный поэт, не показывая лица своего, вершиной своего творчества соприкасался с вершинами народного духа.

Испытанием таланта писателя для взрослых может служить маленькая вещица, годная в детскую хрестоматию.

Наивность при других хороших данных – почти сила, которой можно долго двигаться: наивный человек ведь слеп лишь на самое близкое, что знает даже дурак. И вот эта наивность, минуя близкое, всем видимое, может дать зрение на более далекое, во всякой случае такое, чего обыкновенно не видят.

Но если наивность прошла, то вернуть ее так же невозможно, как девственность.

Сильно талантливый человек не может быть очень «умным», потому что при одном уме – злость и холод, а талант греет, и ум на таланте как бы на теплой лежанке.

Пропотеешь на охоте и высохнешь, дождик польет, высохнешь, опять пропотеешь, и так густо, что вот кажется, через рубашку трава проросла, и по траве паутина легла, и в строгое холодное утро паутина поднялась мельчайшими каплями росы и засверкала.

Тогда все книжное, начитанное, надуманное исчезает, и если приходит в голову мысль – верь ей! Это своя мысль, проросшая из своей головы, как мох из пенька.

Живи с теми же самыми людьми и вещами постоянно, и все равно, если ты поэт, ты должен увидеть их так, будто никогда не видел. Сила первого взгляда есть основная сила поэзии.

Поэзия – это дар быть умным без ума.

От чужой мысли всегда веет холодом, и она оттого похожа на планету когда-то горевшую, а теперь холодную и освещенную чужим светом.

Но есть в мире мысль, еще никем не высказанная, как планета, на которой органическая жизнь еще впереди. Это мысль, еще не открытая людьми, но мы ее чувствуем.

Мне кажется, если не ошибаюсь, наше искусство истинное и есть посильное выражение этого чувства мысли в своем чаянии, в своем стремлении к будущему. Думаю, и социализм в существе своем есть то же самое чувство мысли о правде.

Мысль у меня приходит, как комета в тумане светлом с хвостом. Когда «мелькнет» мысль – в самом начале я ее чувствую, как светящийся кометный туман, а самая мысль не покажется, забудется. Но это неверно; раз чувство мысли показалось, то и сама мысль, рано ли, поздно ли, непременно придет.

Кончается чудесный сухой сентябрь, дни мои отрываются от меня, как с дерева листики, и улетают.



Я слегка опускаю поводья, и моя лошаденка сама трусит, освобождая меня от забот.

Просека длинная, как дума моя, и поздней осенью жизнь не мешает моей думе.

Грибов уже нет, и муравейник уснул…

Все знают, что горе надо забывать, но мало кто понимает, что и всякий успех, счастье надо встречать, принимать и, сложив достижение в кладовую свою, как можно скорее тоже забывать.

И радость и горе надо забывать, а понимать надо только мысль в ее вечном движении.

Долгое время жизни моей попадали в меня пульки и дробинки, откуда-то в душу мою, и от них оставались ранки. И уже, когда жизнь пошла на убыль, ранки эти бесчисленные стали заживать.

Где была ранка – вырастает мысль.

Художник не может выразить мысль свою силлогизмами. Но у него есть особое чувство мысли, как бывает, не вспомнишь имени, а самого человека чувствуешь и не можешь другому объяснить, кто же он.

Так и чувство мысли делает художника безмолвным обладателем ее, и с помощью своих художнических средств он открывает нам и самую мысль.

Труднее всех художников, конечно, художнику слова, потому что трудность выражения чувства мысли здесь легко подменяется и умерщвляется логикой.

Является какое-нибудь желание, соединенное с мыслью, правильное. Но если дальше подумать о том, что из этого выйдет, то впереди ничего не видно, мысли не хватает, и остается одно желание.

Вот если тогда подождать в желании и представить во времени, то вскоре является ясная мысль, а желания больше нет уже. И жалко становится прошлого, что не удержал желания и позволил жизни засмыслиться.

Учиться надо на себя смотреть со стороны и в то же время чтобы свое горючее не остывало.

Когда садишься писать и не складывается в голове как надо, попробуй довериться перу и начинай писать, что придется. И бывает, напишешь, доверяясь перу, такое, чего никогда не придумал бы.

Таков был Шаляпин: такого не выдумаешь.

Гений видит не то, что другие, потому что обращает внимание на невидимые для всех стороны предметов, но человек гениальный еще не вполне свободен: он находится в плену у своего гения («отдаться своему гению»)…

Совершенно гениального человека я знаю одного: Шаляпина, он «безмысленен», как глыба.

Я первый раз видел Шаляпина не в театре. Он был в этот раз нравственно подавлен одной неприятной историей и сидел без всяких украшений, даже без воротничка, белой глыбой над стаканом вина. Кроме Горького и Шаляпина, тут в кабинете было человек десять каких-то… Разговор был ничтожный.

Вдруг Шаляпин, словно во сне, сказал:

– Не будь этого актерства, жил бы я в Казани, гонял бы голубей.

И пошел и пошел о голубях, а Горький ему подсказывает, напоминает. И так часа два было о голубях в ресторане, потом у Шаляпина в доме чуть не до рассвета – все о Казани, о попах, о купцах, безо всяких общих выводов, зато с такой любовью, веселостью.

Горький спросил меня после, какое мое впечатление от Шаляпина. Я ответил, что бога видел, нашего какого-то, может быть, полевого или лесного, но подлинного русского бога видел. А Горький от моих слов даже прослезился и сказал: «Подождите, он был еще не в ударе, мы еще вам покажем!»