Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 71

Без карты по бескрайним просторам, к все удаляющемуся горизонту, не зная даже, в том ли направлении они идут, — просто за солнцем, на закат, в надежде найти гнездо птицы-феникса, куда она снесла золотые яйца… но разве кому-то из людей удалось их найти? Когда нет в пути ориентиров, ты даже не можешь измерить, много ли прошел или мало. О том, что ты вообще идешь, можно судить лишь по накапливающейся усталости в ногах, по тяжести, которой наливаются руки, по боли в животе, которая проникает все глубже, все теснее опутывает внутренности своими тонкими длинными щупальцами, ни на миг не ослабляя злобной хватки. Единственно, что тебе остается, это идти вперед, бездумно, как автомат, вопреки голоду и жажде, вопреки самой себе, покорствуя неукротимой воле, которая одна лишь и гонит тебя вперед: насколько легче было бы лечь и никогда больше не встать.

Раньше она лишь наблюдала жизнь. Теперь страдает. По стране истины легче идти, чем понять ее и объяснить.

Он, она и с ними худая, как скелет, собака.

Иногда им встречаются полузасыпанные песком кости мертвых животных.

— Может быть, и мы с тобой будем здесь лежать вот так же. Как ты думаешь, тогда земля простит нас?

— Не надо об этом думать, — сурово обрывает ее он. — Думай лучше о Капстаде.

Она обреченно качает головой.

— Нет, я забыла Капстад. Забыла и не могу вспомнить. Порой мне кажется, что я его просто выдумала, и в мире есть только эта пустыня. И я не знаю, долго ли еще у меня хватит сил по ней идти.

— Мы должны дойти до конца.

— Знаю, должны. И я стараюсь. Но разве это в силах человеческих — дойти? — Она глядит на него. Глаза ее глубоко ввалились. Она пытается слизнуть запекшуюся на губах кровь, но к трещинам невозможно притронуться. Она с трудом удерживает на лице Адама туманящийся взгляд. Ее ребра выпирают наружу, их можно пересчитать, кости таза торчат, ноги и руки как палки, суставы кажутся огромными.

— Да, это в человеческих силах, — говорит он. Он так же худ, как она, и стал еще чернее от солнца. — Мы дойдем, поверь мне.

За ними ковыляет хромой пес. Элизабет заметила, что Адам тайком подкармливает его, думая, что она не видит. И щадя больные лапы животного, он сократил их переходы, а в самую невыносимую жару они отдыхают под тентом из каросс, накинутых на палки.

Еще до того, как они покинули опустошенную газелями долину, собака вернулась однажды после своего тайного набега на окрестные холмы с сусликом в зубах, положила его к ногам Адама и, глядя в глаза, тихонько завиляла хвостом. Элизабет была так растрогана, что отвернулась, не желая показать Адаму свои слезы. Адам в волнении опустился на колени и погладил пса по голове. Потом снял шкуру с крошечного зверька и стал жарить, а собака сидела с ним рядом, тяжело дыша, и наблюдала.

С тех пор пес начал приносить им пойманную добычу: сусликов, черепах, однажды даже принес птицу-секретаря. А после того, как они покинули истоптанную в прах долину, он стал промышлять охотой постоянно. Без пса им было бы не выжить, и странно: он еще крепче связал их друг с другом.

Теперь Адам снова отыскивал и выкапывал из земли коренья и водоносные клубни, им начали встречаться кактусы, агавы и алоэ со съедобными листьями, они собирали яйца термитов и их личинки, смолу с кустов терновника, попадались дурманные ягоды, от которых кружилась голова. На рассвете они иногда пили росу с широких плоских листьев вельвичий или снимали скопившиеся за ночь сверкающие капли с паутины тарантулов. Но и влаги, и еды было мало, мизерно мало, довольно лишь для того, чтобы не умереть от жажды и от голода. Они все больше худели, с каждым шагом идти было все труднее; каждый день смерть давала им нищенскую отсрочку, еще на один день отодвигала горизонт. Элизабет начала думать, что такое существование хуже, чем в совершенной пустоте пустыни. Там по крайней мере смиряешься, что смерть неизбежна, что горькое освобождение близится. Здесь у тебя ни в чем нет уверенности. Жизнь подвешена на волоске, и смерть бесконечно откладывается, бесконечно отодвигается. Без надежды на избавление ты бредешь точно заведенная по жесткой, раскаленной добела земле, стремясь дойти до горизонта, а горизонт упорно удаляется, но не в твоей власти остановиться, не в твоей власти оборвать странствие. Кончится ли это странствие возле того горизонта, что ты видишь? Ты без конца задаешь себе этот вопрос, это самое большее, что тебе доступно, самое дерзкое, на что отваживается твоя надежда.

И вот однажды Элизабет кажется, что уже ничто не спасет их от смерти. Два дня назад они съели последние крохи своих запасов и с тех пор им не встретилось ни съедобного листика, ни капли воды, бескрайний вельд мертв. Как только восходит солнце, они останавливаются. Адам укрепляет в камнях две палки и накидывает на них кароссы — под этим крошечным тентом они будут ждать вечера. Он садится у самого края. Она ложится в тени и закрывает глаза. Она не произносит ни слова, боясь, что он начнет ее разубеждать. Она легла, спокойно и твердо решив, что больше не встанет. С нее довольно. Человеку кажется, что он может идти и идти без конца, но наступает день, когда он должен остановиться. Для нее этот день пришел. Она слышит вдали лай собаки, но мысли ее не задерживаются на этих звуках. Потом вдруг до ее сознания доходит, что Адам что-то ей говорит и показывает добычу, принесенную собакой, а она тупо, в изумлении глядит на него. Оказывается, собака принесла змею. Элизабет качает головой, не в силах вникнуть в смысл его слов. Наконец сосредоточивается и слышит:

— Ее можно есть. У змей только голова ядовитая.

Она опять качает головой.

— Не надо.

— Обыкновенное мясо, как у всех животных.

— Это грех. — На нее вдруг нападает безудержный необъяснимый смех — какую чушь она сейчас сболтнула! И только через несколько минут она осознает, что уже не смеется больше, а плачет, и сухие рыдания рвут ей горло.





Адам разрезает змею на мелкие кусочки и быстро жарит их прямо в пламени разожженного им костра так, чтобы только кровь свернулась. Но Элизабет отказывается попробовать змею.

— Пожалуйста, — просит он.

— Не хочу.

— Съешь, иначе ты умрешь.

— Я и хочу умереть. Не мешай мне.

— Элизабет… — Он с трудом поднимает ее, прижимает к своей исхудавшей груди. — Не надо так говорить. Съешь. Это еда.

— Не могу.

Он разжимает ей рот, точно ребенку, которому надо дать лекарство, — сначала она противится, потом уступает, не в силах продолжать борьбу, — и всовывает маленький кусочек.

— Съешь. Любимая…

Она по-прежнему качает головой и все-таки жует, крепко зажмурив глаза. Потом глотает.

— Ну вот и хорошо, — говорит он. — Умница. Теперь еще немножко.

Она не успевает возразить, — ее вдруг вырвало. Она извергла съеденное мясо, уже горькое от ее желчи.

— Ничего, давай попробуем еще раз.

И снова ее желудок отказывается принять змею, и еще долго сухие спазмы выворачивают его наизнанку, как в тот день, когда они нашли труп Ларсона, только сейчас боль еще острее, потому что все внутри нее пусто, кроме нескольких крох мяса нет ничего. Она даже не может плакать, так она измучена и опустошена.

Ну вот, значит, это все-таки конец, думает она, избавление, и ее растрескавшиеся, с присохшей слизью губы раздвигает слабая улыбка.

И вдруг, когда она уже совсем смирилась, приходит невыразимая печаль, она так огромна, что вытеснила слезы.

— Я умираю, — шепчет она, — но я так и не поняла главного, зачем я родилась на свет и жила.

Адам ложится с ней рядом и обнимает ее.

— Помнишь, — тихо спрашивает он, — помнишь, как ты просила меня рассказать о море, и я отвел тебя на скалистый островок?

— Помню. Рыбки, водоросли, актинии, крабы в прозрачной воде, красный осьминог… да, да, я помню. Море разбивалось о скалы и окружало нас со всех сторон… Как же его почувствуешь, если нет опасности? Ты распластал меня на белом песке и силой в меня вторгся, вокруг было море, и в тот миг, когда ты извергнул свое семя, нас чуть не захлестнули волны, а ночью прибой погреб остров под толщей воды. Да, я все помню.