Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 71

…Поедем на Кальверстраат к цыганке, говорят, она предсказывает будущее. Смотрит на твою ладонь и читает, будто по книге: ты встретишь темного человека… у тебя родится сын… тебе предстоит долгое путешествие…

«Нет, нет, долгое путешествие нам ни к чему. Зачем возвращаться в это захолустье, в забытый богом Капстад?» — «Вы не правы, маменька, бог не забыл Капстад, там все так его чтут. По воскресеньям в соборе не найдешь ни одного пустого места, даже бой быков открывается молитвой. Языческий мир начинается там, за горами, это его Господь забыл…»

Вчера ночью я видела во сне Господа. Он говорил со мной. И я подумала во сне, что мне это все снится. Кажется, я упрекала его в том, что он отнял у меня ребенка. О, как я была неправа. (Прости меня, я всего лишь женщина. Это ты меня ею сотворил.) Господь ничего не отнимал. Он только оставил меня. Эта страна не жестокая, ей просто нет до нас дела. Она отнимает у человека все ненужное, лишнее: волов и фургоны, проводника, мужа, ребенка, отнимает собеседников, лагерь, крышу над головой, иллюзию надежности, помощь, время на раздумье, самонадеянность, одежду. И оставляет его один на один с собой. Я устала, устала. Заснуть бы…

Когда она снова просыпается, мысли у нее в первый раз за все время не путаются. В дверях стоит он. Во сне она сбросила с себя шкуры и сейчас поспешно натягивает их до самого подбородка.

— Что тебе надо? — настороженно спрашивает она.

— Вы еще не поправились?

— Я думала, ты давно ушел к морю.

— Я приходил сюда каждый день, — говорит он. — Но вы были без памяти. Я боялся, вы умрете.

— Умерла бы, так развязала тебе руки, верно? Разве я знала, что окажусь такой обузой.

Он молча пожимает плечами.

— Сколько я пролежала?

— Четырнадцать дней.

— Я не могу сейчас ехать верхом на воле.

— Ничего, набирайтесь сил.

— Почему ты не хочешь идти к морю один? — слабо возражает она. — Встретишь людей, скажешь им, что я осталась ждать здесь.

— Ну как вы здесь одна останетесь? Вы ведь даже их языка не знаете, — с досадой говорит он.

Она молчит. Потом говорит ему жалобно:

— Они украли мои платья.

— Ничего они у вас не крали. Им просто хотелось посмотреть ваши вещи, я и раздал, что вам было не нужно.

— Ты отдал им карту!

Он с презрением усмехается, но ничего не говорит ей.

— Вам что-нибудь нужно? — спрашивает он наконец.





Она качает головой.

— Тогда я пойду. Здесь не положено, чтобы мужчины навещали больных женщин.

Она долго лежит одна, потом снова возвращается старуха. В первый раз Элизабет охотно глотает смесь творога и меда. Старуха довольно прищелкивает языком и уносит калебас; пустые мешочки ее грудей мотаются из стороны в сторону. А утром появляется стайка молоденьких девушек, они пришли помыть Элизабет и прибрать в хижине. Они без умолку болтают и смеются, но из того, что они говорят, она не понимает ни слова.

— Принесите мою одежду, — приказывает им она.

Девушки в недоумении хихикают.

— Одежду, — повторяет Элизабет громко и раздельно, но они все равно не понимают. Сердясь, она садится и начинает объяснять им знаками — я голая, мне нужно прикрыться, принесите…

Ее просьба вызывает взрыв веселья, потом девушки долго совещаются о чем-то шепотом, хихикают, размахивают руками, подталкивают друг друга в бок, и наконец одна из них куда-то отправляется. Через несколько минут она снова приходит — в руках у нее готтентотский наряд.

— Да нет, вы не поняли, принесите мое платье! — возмущенно требует Элизабет.

Но они лишь смеются в ответ и поднимают ее на ноги. Сначала она пытается сопротивляться, но такое напряжение ей не по силам, она сдается, пусть делают с ней, что хотят. И скоро их веселье заражает и ее, она улыбается девушкам, их простодушие словно освободило ее от гнета болезни и одиночества, под которым она жила столько дней. Со странным чувственным удовольствием отдается она их рукам, точно она дома, в Капстаде, в своей комнате, окруженная зеркалами, среди служанок-рабынь. Что ей эти дикарки? Они с такой смешной старательностью надевают ей на шею ожерелье, обвивают талию поясом из бус, обвязывают бусами колени, насаживают на лодыжку медный браслет…

Девушка, которая принесла ей наряд и, видно, верховодит подругами, заливается счастливым безудержным смехом, ее великолепные белые зубы сверкают. Она совсем юная и очень хорошенькая, ее маленькая упругая грудь едва расцвела. И вдруг она протягивает руку и озорным движением гладит Элизабет и снова хохочет. Элизабет хмурится, ничего не понимая, и настороженно отступает.

Подруги покатываются со смеху, а девушка снимает свой крошечный передник. Ее юные острые бедра торчат вперед. Из редкого пушка выглядывает что-то красноватое, похожее на бородку индюка.

Элизабет глядит на девушку, ошеломленная ее наивным бесстыдством и своим собственным откровенным интересом: на один краткий миг женщина предстала перед женщиной в наготе чистейшей невинности. Смотри, это я, это самая сокровенная часть моего тела, я показываю ее тебе. Это прелестно и смешно, правда?

Девушка притрагивается к Элизабет. И все очарование нарушено, доверия как не бывало. Вспыхнув, Элизабет отворачивается, ее охватывает смущение, как в тот день на берегу реки, под взглядом антилопы.

— Мне нужно мое платье, — требует Элизабет. — Сейчас же принесите его сюда.

Они по-прежнему не понимают, они хихикают, шушукаются, подталкивая друг друга локтями в бок, их смазанные жиром маленькие грудки подпрыгивают, точно шары.

— Платье, понимаете? Мое платье! — И она взволнованно пытается объяснить им жестами.

Девушки о чем-то совещаются, повернувшись к ней спиной, то и дело оглядываются на нее и хихикают уже не так громко, как раньше. Наконец две из них уходят и вскоре возвращаются, и к своему великому изумлению Элизабет видит у них в руках то самое платье, в котором приехала сюда в деревню, оно измято, как тряпка, но чистое, видно, его стирали и потом сушили на солнце. С поспешностью, непонятной для нее самой, она выхватывает у них платье и надевает, зашнуровывает корсаж, расправляет кружевную косынку. Притихшие девушки с любопытством наблюдают за ней, потом гурьбой бегут из хижины на улицу. Она пытается расчесать свалявшиеся волосы пальцами, но чувствует, что силы ее уже иссякли, и снова ложится у стены против овальной двери, в которую ей видно рощицу и за ней, вдали, бегающих по деревне ребятишек и коз.

Ну вот, я поправляюсь, думает она. Я думала, что я умру, а я осталась жить. Дома, когда у матери чуть-чуть закружится голова, ей сейчас же кто-нибудь тер виски водой с уксусом и подносил нюхательную соль. Здесь старая ведьма совала мне свой калебас с тошнотворной смесью, и все-таки я выжила. Я буду жить. Одна, ибо ребенок мой умер.

…Она поняла все в ту ночь, когда на них напали бушмены. Вдруг залаяли собаки, потом раздался жалобный истошный визг — в одну из них попала стрела. Волы в панике метались по загону, слуги-готтентоты, яростно ругаясь и отпихивая друг друга, лезли прятаться под фургоны.

Ларсон выстрелил в воздух. Но бушмены уже гнали обезумевших от ужаса волов в темноте по вельду, вскрикивая пронзительно и хрипло, будто хищные птицы. В лагере царило невообразимое смятение. Ларсон схватил ружье, прыгнул на коня и бросился в погоню за грабителями, с ним поскакали двое старших слуг — Каптейн и Боои, у которого рука все еще была до самого плеча обмотана бинтами. В ночи загремели выстрелы, мычанье волов смолкло. Мужчины вернулись только через час. Бушмены убежали, — зато Ларсону и слугам удалось поймать и привести обратно десять волов. Можно было продолжать путешествие.

Она слышала, что они возвращаются, но от охватившей ее слабости не могла встать со своей постели в фургоне, ее мутило, казалось, что все вокруг кружится, плывет… Медная лампа раскачивалась и прыгала. Такие приступы случались с ней за последнюю неделю уже несколько раз, она объясняла их тем, что съела что-нибудь не очень свежее или пила нечистую воду. Но в ту ночь, среди всей неразберихи и ужаса, среди криков грабителей, в грохоте выстрелов и стуке копыт, на нее вдруг свинцовой тишиной упало открытие: а ведь это она ждет ребенка, вот почему ей так плохо.