Страница 48 из 49
В море должна была она омыться. «Море, только море мне поможет», — думала она в возбуждении, и эта мысль помогала ей победить страх, потому что страх все же легче было преодолеть, чем неудержимое желание очиститься. На берегу было не так непроглядно темно; над морем недвижно висела серая завеса дождя. Она с трудом передвигала ноги, увязавшие в мокром песке, но упорно шла вперед, разрывая плечами дождевой занавес и то и дело отбрасывая налипшие на лицо пряди волос. Море вздымало огромные волны; казалось, оно накатывало и с грохотом разбивало о берег чудовищные стеклянные бочки. А Нато упрямо стремилась к морю, как будто при виде ее море должно было сразу успокоиться, перестать крошить волны о берег и ласково погладить ее по голове, как отец — заблудшее и раскаявшееся дитя, как муж — прощенную после ссоры жену. А море взревело и плеснуло ей в лицо брызгами и пеной, Нато утерла лицо рукой, хоть это и не имело никакого смысла: она была забрызгана с головы до ног и стояла под неистовым ливнем. «Если бы ты знало, откуда я пришла», — сказала она морю и льстиво улыбнулась. Она была уверена, что море все ей простит. Море ответило долгим глубоким вздохом, словно задумавшись над ее словами, но в следующую минуту вновь с грохотом и ревом ударилось о берег. «Вот увидишь — войду в воду. Увидишь — войду!» — рассердилась Нато. Море, поскользнувшись, тысячей рук хваталось за песок. «Войду. Захочу — и войду. Мне все равно от тебя деваться некуда», — еще больше разъярилась Нато. Море что-то бурчало, бубнило, казалось, у него перехватило горло от злости. Нато подумала с надеждой, что смягчила его; наклонившись вперед, она прислушивалась к нему. Песок с шорохом уходил в подводную глубь. А море медленно поднялось на дыбы и, с громом взорвавшись в воздухе, обдало берег песком и слюною. «Я грязная! Я замаранная!» — вскричала Нато, но, когда она вошла по колено в воду, огромная, черная волна вытолкнула ее обратно.
Нато переждала минуту и побежала следом за убегающей водой. Но вода успела снова сгуститься в устрашающую волну, взвиться в воздух и выбросить Нато назад на берег. Нато в ярости заколотила кулаками по рассыпавшейся в воздухе волне, словно потерявший терпение арестант по стене своей камеры. Лицо ее было залеплено волосами; платье, неуклюже перекосившись, обтягивало тело. «Войду. Все равно войду, назло тебе!» — огрызнулась она, словно загнанный в угол зверь, на море и бросилась под новую волну, как самоубийца под поезд. Через несколько мгновений она вынырнула уже довольно далеко от берега, обрадованная, раззадоренная, как ребенок. Она была уже в море, она принадлежала морю, откуда ей предстояло вернуться в мир чистой и безгрешной, как новорожденный ребенок. «Моя взяла!» — торжествующе крикнула она стихии, превратившейся в ряд бездонных водных пропастей и высочайших водяных гор.
Она то проваливалась в бездну — и у нее перехватывало дыхание, — то возносилась в поднебесье, на заоблачные вершины. Дюжее, жилистое море ходило ходуном, раскачивалось, взвивалось и падало, и крупные капли частого дождя вонзались, как пули, в его беспредельное, бессмертное тело.
А Нато плыла, плыла, полная радости и задора, обновленная и очищенная. Потом она ощутила усталость и легла на спину. Дождевые капли больно били ей в лицо. Зажмурясь, она терпела боль, которая, впрочем, была ей скорее приятна. Иссеченная бесчисленными жесткими каплями дождя, она словно раскачивалась на качелях и то исчезала в бездонном провале, то взвивалась под небеса. Вдруг что-то задело ее за руку, и она перевернулась, оледенев от внезапного испуга. «Утопленник!» — подумала она с ужасом.
В городе говорили, что море полно трупов, столько потоплено в последнее время кораблей. Страх овладел ею. Она ничего не видела, боялась пошевелиться и с трудом удерживалась на поверхности воды. Внезапно обессилевшее, парализованное, окаменевшее тело тянуло ее вниз. «Мне отсюда не выбраться», — мелькнуло у нее в голове, и в самом деле она камнем пошла ко дну — словно кто-то вцепился ей в ногу и тянул ее, то есть не кто-то, а утопленник, мертвец.
С трудом вырвалась она из его скрюченных, беспощадных рук и вынырнула с плеском, с фырканьем, — вокруг еще сильнее вскипела, забурлила вода. «Я погибла! Пропала! Пропала!» — с отчаянным криком носился кто-то внутри всего ее существа. А она с трудом переводила дух, захлебывалась, кашляла, уже наглотавшись воды. «Пропала!» — крикнул теперь кто-то сверху — словно ударил дубинкой по голове.
Она снова ушла под воду, но тут же вылетела обратно на поверхность, как бы сама собой — словно надутый воздухом пузырь. Отчаянно и бессмысленно барахталась она — билась, словно пойманная птица. И уже не отдавала себе отчета, в какой стороне берег. «Андро, Андро!! Помоги, Андро!» — закричала она, взывая к черному небу, и захлебнулась, закашлялась. Она не плыла, а словно пыталась взобраться на вздымающуюся до самых туч, грозно раскачивающуюся волну. Вокруг ничего не было, кроме водяных пропастей и водяных вершин.
Всю ту ночь госпожа Елена провела без сна. На дворе дождь лил как из ведра. Концы оборванных проводов бились об землю. В необъятных пенистых лужах кружились сухие листья, окурки, мертвые жуки. Внутри поваленного киоска каталась со звоном бутылка. А госпожа Елена, свернувшись как кошка, лежала рядом с кошкой и заново хоронила мужа. Часы с амуром каждые пятнадцать минут отзванивали обрывок веселой мелодии. А она упрямо пыталась повернуть время вспять. Ей казалось, что она только что возвратилась с кладбища и, мокрая с головы до ног, перепачканная кладбищенской грязью, повалилась на тахту — не здесь, а в Тбилиси, в родном, родительском доме-тюрьме. Никого и ничего она не хотела видеть и слышать. Все были ей ненавистны — мать, отец, Лиза… все, кто «разделил ее горе», кто «стоял рядом с нею в час испытания», кто смотрел, как хоронили ее мужа, но пальцем не пошевелил в свое время для того, чтобы не случилось этой беды. И прежде всего, разумеется, она ненавидела самое себя — бессердечную, себялюбивую, ненасытную, своевольную женщину.
Но и теперь, через десять лет, в блаженстве самоистязания она молча покорялась, покорно принимала тяжесть совершенного во имя первородства греха и горечь принесенной жертвы. А гроб, однажды уже погребенный, медленно покачиваясь, вылезал из могилы, чтобы вторично проделать свой последний путь — от ненавистного дома до вечной обители. От темницы к темнице. Словно все действо разыгрывалось на сцене. Словно по настойчивому требованию восхищенных зрителей повторяли финал искусно поставленного и прекрасно разыгранного спектакля. И она, вдова «артиста, которым гордилась грузинская сцена», «жреца искусства», вновь сидела около возвращенного «домой» гроба, между своей матерью и Лизой; вновь сообщала ей шепотом мать, что приехала супруга наместника; вновь отрывали ее от гроба какие-то чужие люди — почтительно, мягко, но решительно; вновь стояла она в толпе провожающих на улице, перед родительским домом-тюрьмой, и вновь овладевало ею нелепое удивление при виде гроба — словно ее муж сам, живой и здоровый, должен был выйти из дома и, сияя улыбкой, раскланяться перед растроганной его «потрясающей смертью» и обрадованной его «воскресением», довольной публикой. Но на этот раз публика была привлечена не артистически, в высшей степени естественно разыгранной смертью (публики могло быть и больше; право, муж ее заслуживал большего), а смертью настоящей и противоестественной. И он, артист, противоестественно, но по-настоящему мертвый, лежал в гробу со скрещенными на груди руками, со сжатым ртом и желтым, как пергамент, сумрачным лицом; из цветов, которыми был засыпан гроб, выглядывали блестящие кончики ботинок; временами, словно сами собой, шевелились его густые, пышной гривой окружавшие голову волосы.
Оркестр гремел, гудел; волны траурного марша, вырываясь из медных труб, ударялись со звоном в окна. Звук шагов похоронной процессии напоминал шуршание песка — как будто процессия шла по берегу моря, в городе, который так любил покойный. Прохожие останавливались на тротуарах. Мужчины почтительно обнажали головы. Женщины прижимали к лицам платки, скрывая, впрочем, не столько слезы, сколько свое любопытство. Да будет земля ему пухом. Спаси господи душу его. Вечная память. Со святыми упокой. Сколько придумано слов, чтобы задобрить покойника! Мертвым все прощается. Тем более если они уходят от нас по своей воле. Спаси господи душу его. Отпусти ему все прегрешения. Со святыми упокой. Потом неожиданно опять разражался дождь; один за другим поспешно, с хлопаньем распускались зонтики — словно высыпали грибы из влажной земли. Поредевшая процессия ускоряла шаг, участники ее то и дело перепрыгивали через внезапно возникшие лужи. Некоторые закрывали головы размокшими от дождя, продранными газетными листами, на которых расползались черными пятнами поспешно, поверхностно написанные прощальные слова. Ушел от нас. Безвременно опочил. Навеки. Но все это — для живых. Мертвому ничего этого не было нужно. Мертвый ничего обо всем этом не мог узнать. Ему теперь все было безразлично. Могила ждала его, распялив красный беззубый рот, как птенец в чаянии пищи. На дне могилы стояла пузырящаяся вода. Кто-то увяз по колено в куче рыхлой земли на краю могилы. Бедняга. Совсем загубил себе обувь и брюки. Дождь разносил запах вырытых, вырванных, мертвых корней. Лиза разорвала платье о колючку. Из-под черной ткани неприятно выглядывало дряблое тело. В красноватой грязи змеей скользнул конец веревки могильщика. Оставил глубокий, извилистый след. А ты что оставил, муж мой? Ничего. Ничего?