Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 64

— Синьора сейчас спустится. Пока она просила пред­ложить вам аперитив. Что вы желаете?

Я снова спросил себя, не было ли в ее голосе иронии, которую я не смог прочесть на ее лице. Но нет, голос был серьезный, по крайней мере казался серьезным. Я ска­зал, что хотел бы виски, и она, взяв бутылку, очень точ­ными движениями налила немного виски в стакан, раз­бавила водой, положила кубик льда и протянула мне с вопросом:

—  Что-нибудь еще?

Я ответил, что ничего больше не надо, и увидел, как она уходит, ступая в своих подбитых фетром туфлях со­вершенно беззвучно. Держа в руке стакан, я сел в одно из огромных кресел, зажег сигарету и принялся размыш­лять. Почему я обругал себя тогда, перед зеркалом? Оче­видно, решил я в конце концов, самое опасное в этой комедии блудного сына, которую я разыгрывал перед са­мим собой, было то, что временами, именно тогда, когда я этого совсем не хотел, меня обуревало желание устро­ить что-нибудь скандально-безобразное. Иными слова­ми, я был блудный сын особого рода, сын, который, па­дая в объятия старика отца, испытывает желание дать ему хорошего пинка, а съев праздничный обед, бежит в сад, чтобы его выблевать. Я не успел развить это интересное предположение, потому что вошла мать.

—  Рита дала тебе выпить?

—  Да, спасибо. Но кто она такая, эта Рита?

—   Новенькая, с прекрасными рекомендациями; она служила раньше у американцев, но они уехали. Вообще– то у них она была чем-то вроде гувернантки, но тут детей нет, и я сказала: «Вот что, милая, мне придется разжало­вать вас в горничные. Решайте сами, подходит вам это или нет». Она, разумеется, согласилась: еще бы, при нынешней-то безработице!

Мать продолжала рассказывать о Рите и тогда, когда мы уже вошли в столовую, где сама Рита стояла возле буфета в нитяных перчатках, кружевной наколке и ма­леньком овальном передничке. Я хотел было сказать ма­тери: «Тише, ведь Рита здесь», но посмотрел на угрюмое лицо в очках и внезапно совершенно точно понял, что она видела меня в тот момент, когда я, глядя в зеркало, обзывал себя кретином. Мне показалось, что в глубине души мне не было это неприятно, как будто с той минуты мы с Ритой вступили в отношения некоего тайного сообщ­ничества. Я сел, села и мать, и, усевшись, сказала Рите:

—  Рита, синьор Дино — мой сын, и с завтрашнего дня будет жить здесь. Не забудьте, если к телефону позовут синьора по имени Дино, то это мой сын.

Мы сидели один против другого за маленьким круг­лым столом в небольшой, но очень высокой комнате, положив руки на кружевную флорентийскую скатерть, на которой лежали столовые приборы из английского се­ребра и стояли тарелки из немецкого фарфора и фран­цузские хрустальные бокалы. За спиной матери поблес­кивало в полутьме резное светлое дерево голландского буфета, а позади меня, я знал, стоял венецианский бу­фет. Итальянское окно, выходившее в сад, было откры­то, но шторы плотно задернуты, потому что мать не лю­била, как она говорила, чтобы садовники считали куски у нее во рту. Мать сама налила мне вина из хрустального, отделанного серебром графина, потом сказала Рите, что можно подавать. Девушка взяла с буфета поднос с фар­форовым сотейником и поднесла его матери. Та сухо ска­зала:

—  Подай сначала синьору Дино.

—  Но почему? Сначала тебе!

—  Нет, тебе.

—  Рита, подайте сначала синьоре.

—  Но ведь я почти ничего не ем, — сказала мать и кончиком ложки положила себе на тарелку какой-то кро­хотный кусочек.

Рита подошла ко мне, и тогда я понял, чем это так вкусно пахло в саду из кухни: макаронная запеканка! Мать сказала:

—  Я знаю, что ты ее любишь, и потому приказала приготовить ее сегодня специально для тебя.

—  Прекрасно! Прекрасно! — воскликнул я с мазохист­ским удовлетворением, наваливая себе в тарелку огром­ную порцию запеканки. Последнее время я ел совсем мало, а в особенности избегал блюд такого рода. И пото­му не мог не подумать о том, что комедия блудного сына таким образом продолжается. Я расхохотался. Мать за­беспокоилась:

—  Чему ты смеешься?

Я ответил:

—   Вспомнил, что читал где-то забавную пародию на историю блудного сына, помнишь, ту, евангельскую?

—  Какую пародию?

—   В евангельской истории блудный сын возвращает­ся домой, отец принимает его со всевозможными почес­тями и закалывает в честь него упитанного тельца. А в пародии упитанный телец, знающий о своем предназна­чении, в страхе убегает, как только блудный сын возвра­щается домой. Телец заставляет себя подождать, потом наконец возвращается, и тогда на радостях, желая от­праздновать возвращение упитанного тельца, отец зака­лывает блудного сына и предлагает его тельцу.

Я знал, что мать не верит ни во что, кроме денег. Но, как я уже говорил, она верила в то, что называла «фор­мой», а форма, кроме всего прочего, понуждала ее посе­щать церковь и, в общем, уважать все, что было связано с религией. Она сделала каменное лицо, потом сказала осо­бенно неприятным голосом:

— Ты же знаешь, что мне не нравится, когда ты смеешься над святынями.

— Да что ты, ни над какими святынями я не смеюсь.

Но что такое мое возвращение, как не принесение в жертву блудного сына, которым являюсь я, упитанному тельцу, которым является здесь все остальное? — И я повел рукою вокруг, указывая на богатое убранство комнаты.

—  Не поняла.

Как ни странно, у матери было своеобразное чувство юмора, правда несколько тягостное и прямолинейное. Потому она тут же, не улыбнувшись, добавила:

—  Во всяком случае, могу сказать, что телец будет

сразу за этой горой макарон, вот только не знаю, достаточно ли упитанный.

Я ничего не ответил и продолжал пожирать свои макароны с удовольствием, к которому примешивалось раздражение, потому что я на самом деле был голоден и запеканка была вкусная, но при этом я злился на самого себя зато, что она мне нравится. Потом я поднял глаза на мать и увидел, что она смотрит на меня неодобрительно.

—  Надо лучше прожевывать, — сказала она, — пища начинает перевариваться еще во рту.

—  Какая гадость! Кто тебе это сказал?

—  Все врачи это говорят.

Ее стеклянные голубые невыразительные глаза смотрели на меня поверх унизанных перстнями, скрещенных под подбородком рук взглядом, трудно поддающимся определению. Я поспешно очистил свою тарелку, и мать тут же холодно сказала Рите своим пронзительным голосом:

—  Положи синьору Дино еще.

Рита, которая все это время стояла, прислонившись спиной к буфету позади матери, снова взяла фарфоровый сотейник и поднесла его мне. Я взял ложку, чтобы поло­жить себе макароны, оставив левую руку лежать там, где она была, на краю стола. И вдруг почувствовал, как рука Риты, которой она придерживала поднос, легонько по­жала мою, легонько, но так, что трудно было поверить в случайность этого прикосновения. Я не стал над этим особо раздумывать и снова принялся за еду. Потом спро­сил с отсутствующим видом:

—  Ну а чем ты теперь занимаешься?

—  Что ты имеешь в виду?

—  То, что я сказал. Чем ты занимаешься?

—  О, я живу точно так, как и раньше, ты же прекрасно все знаешь!

—  Да, но за все те годы, что я жил не дома, я ни разу не спросил тебя, чем ты занимаешься. А раз уж я возвраща­юсь, мне интересно это знать. Может быть, у тебя все переменилось.

—  Я не люблю ничего менять. Мне нравится созна­вать, что я живу сейчас точно так же, как жила десять лет назад и буду жить десять лет спустя.

—   Но я-то ведь не знаю, как ты живешь. Ну, скажем так: в котором часу ты просыпаешься по утрам?

—  В восемь.

—  Так рано? Но я часто звоню тебе в девять, и мне говорят: синьора еще отдыхает.

—  Да, бывает, я сплю и подольше, когда поздно ло­жусь.

—  А проснувшись, что ты делаешь? Завтракаешь?

—  Ну разумеется.

—  В спальне, в столовой?

—  В спальне.

—  В постели или за столом?

—  За столом.

—  Что ты ешь на завтрак?

—  Всегда одно и то же: тосты и апельсиновый сок.