Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 51 из 64

—  Ну ладно, оставим это. Так, значит, вы ходили в ресторан в Трастевере?

—  Да.

—  И о чем вы разговаривали?

—  Много о чем.

—  Кто больше говорил, он или ты?

—  Ты же знаешь, я больше люблю слушать.

—  Ну так о чем же вы говорили?

—  Не помню.

—  Попытайся вспомнить. В конце концов, это ведь было только вчера вечером.

—  Ты же знаешь, что у меня совсем нет памяти. Я не помню даже того, что ты сказал пять минут назад.

—  Ну хорошо, наберемся терпения. Ресторан — ка­кой он был?

—  Ресторан как ресторан, таких много.

—  Как он называется?

—  Не знаю.

—   Большой или маленький, многолюдный или пус­той, один зал или несколько, для хорошей публики или простонародный?

—  Не знаю, я не рассматривала.

—  Разговаривая, вы держались за руки, положив их на крышку стола?

—  Да, а как ты угадал?

—  Тебе было приятно, когда он пожимал твою руку?

—  Да.

—  Очень приятно или так?

—   Мне было приятно. Очень или не очень — я ска­зать не могу.

—  Под столом вы касались друг друга коленями?

—  Нет, мы сидели рядом.

— Лучани только держал тебя за руку или ласкал как– нибудь еще?

—  Он гладил меня по лицу, целовал в шею.

—  Разговоры ты не помнишь, а вот ласки еще как!

—  Я помню, потому что была против.

—  Вы поссорились?

—  Нет, но он иногда хочет, чтобы я делала то, что мне не нравится.

—  Например?

—  Не скажу, ты рассердишься.

—  Не рассержусь, говори.

—  Ну в общем, он хотел, чтобы я держала руку… ты сам понимаешь где.

—  А, понял. Ну а ты?

—  Я немного подержала, но потом мне стало неудоб­но есть одной рукой, и я ее убрала. Но что с тобой?

—  Ничего. А пока ты это делала, тебе было приятно?

—  Мне было приятно, что это приятно ему.

—  А если бы я, предположим, попросил тебя сделать то же самое, тебе было бы приятно доставить мне удо­вольствие?

— Думаю, да. Столько вещей делаешь с удовольстви­ем, потому что знаешь, что это приятно другому.

— Другому? То есть все равно кому?

—  Нет, я говорю «другому» в смысле Лучани или тебе.

—  Понятно. А потом что было?

—  Мы ели и пили, ведь в траттории положено есть и пить, разве нет?

—  И что ты ела?

—  Не помню. Я никогда не смотрю, что ем. Обычное что-то.

—  А потом?

— Лучани подозвал оркестрантов, и они пели нам не­аполитанские песни.

—  Какие?

—  Не помню.

—  Ты любишь неаполитанские песни?

—  В общем, да.

—  Нет, любишь или не любишь?

—  Ну, когда как. В траттории — да. Но если б они явились играть, когда я сплю, тогда нет.

—  А потом что вы делали?

—  Что делали? Да ничего.

—  Бьюсь об заклад, что Лучани купил розу со стеб­лем, обернутым в фольгу, у одной из тех девушек, что разгуливают по ресторану.

—  Правда, откуда ты знаешь?

—  Я все знаю. Я знаю еще, что ты поднесла ее к носу, так?

—  Но так делают всегда, когда получают в подарок цветок, разве нет?

—  Тебе было приятно, что Лучани преподнес тебе розу?

—Да.

—  А после ужина куда вы пошли?

—  В кино.

—  Как назывался фильм?

—  Не помню.

—  Кто играл?

—  Не знаю. Я ведь не знаю имен актеров.

—  Но что в нем по крайней мере происходило, в этом фильме?

—  По-моему, это был американский фильм, знаешь, из тех, где всадники и много стрельбы.

—  Вестерн. В кино вы держались за руки?

— Да.





—  Целовались?

—  Да.

—  Занимались любовью?

—  Да.

—  Как, занимались любовью в кино?

— Мы сидели в задних рядах за колонной, а зал был почти пустой.

—  И каким же образом вы устроились?

—  Я села к нему на колени.

—  И тебе было приятно?

—  Нет, я ужасно боялась. И потом, мне не нравится делать такие вещи на людях.

— А зачем же ты тогда это делала?

—  Потому что мне хотелось.

—  Так, значит, тебе понравилось?

—  Нет, мне хотелось, но не понравилось.

— А что вы делали потом?

—  Пошли в ночной бар.

—  Какой?

—  Не помню, как он называется… Где-то за виа Венето.

—  И как там было?

—  Очень много народу.

—  Я спрашиваю, какой был зал, как обставлен, как декорирован?

— Я не разглядывала.

—  Вы танцевали?

—  Да.

—  Много?

—  Да.

—  Во время танцев ты к нему прижималась?

—  Нет.

—  Почему?

—  Это был танец, где танцуют врозь.

—  Что вы делали потом?

—  Ничего. Около трех он проводил меня домой.

—  У него есть машина?

—  Была, но он ее продал.

—  Стало быть, у него не так уж много денег?

—  Да, он сейчас без работы.

—  И ты иной раздаешь ему деньги?

— Да, иной раз даю.

—  Мои деньги?

—  Да, те, что даешь мне ты.

—  То есть деньги, которые я тебе даю, ты никогда не тратишь на себя?

—  Нет, иногда кое-что покупаю. Но по большей час­ти трачу вместе с ним.

—  А вчера кто платил — ты или он?

— За одно я, за другое он. За кино заплатил он, за остальное — я.

—  То есть почти за все заплатила ты?

—  Он много за что платил в прошлый раз.

—  А как ты передала ему деньги?

—  В траттории я передала их под столом. В баре он сам взял из сумочки.

—  И потом проводил тебя домой на такси?

—  Да.

—  Он вошел с тобой во двор?

—  Да.

—  Вы вместе поднялись по лестнице?

—  Да.

—  И на лестнице занимались любовью?

—  Да, немножко, у меня на площадке.

—  Что значит немножко?

—  Ну, не до конца.

— Тебе было приятно?

—  Приятнее, чем в кино, потому что тут я меньше боялась.

— А потом?

—  Потом мы расстались.

—  Ты пошла спать?

—  Да.

—  И прежде чем заснуть, думала о нем?

—  Нет, я думала о тебе.

—  Обо мне?

— Да, о тебе. Я думала о тебе, пока не заснула.

—  И что же ты думала?

—  Не помню. Просто думала, и все.

В один из дней, словно бы для того, чтобы лишний раз укрепить во мне ощущение неуловимости Чечилии, произошло событие, о котором я хочу рассказать. Послед­нее время я часто, особенно когда знал, что Чечилия не придет, отправлялся в студию Балестриери, которая так и стояла нежилой с того дня, как старый художник умер. Вдова то ли не позаботилась о том, чтобы ее пересдать, то ли, что всего вероятнее, не сумела найти жильца. Я вхо­дил в студию, пользуясь ключом, который когда-то Бале­стриери дал Чечилии, а я у нее отнял, и бродил там среди мебели, с которой уже давно никто не стирал пыль, вды­хая запах старых грязных вещей. Я как будто искал сам не знаю что. Слоняясь по этой мрачной комнате, в которой чернела мебель и багровели ткани, видевшие любовь Чечилии и Балестриери, я испытывал какое-то странное тяжелое чувство: словно то не Балестриери была студия, а моя, и не он, а я умер, и теперь как привидение — у привидений это принято — явился на место своей любви. Это тяжелое чувство рождалось не только из ясного ощу­щения того, что в моих отношениях с Чечилией было какое-то омерзительное сходство с отношениями ее и Балестриери, но также из убеждения, что в каком-то смысле я тоже мертв, и даже более окончательно, чем старый художник, который по крайней мере не сомне­вался в собственном искусстве и рисовал, можно сказать, до последнего вздоха. Я же, думал я, разглядывая голую, в нарочитых позах Чечилию на огромных полотнах, обле­пивших стены от пола до потолка, я же умер для живопи­си еще до встречи с Чечилией, и если сейчас мне приве­лось бы, подобно Балестриери, умереть по ее вине, я всего-навсего повторил бы в жизни то, что уже пережил в искусстве. Иными словами, я продолжал чувствовать, что существует определенная связь между моим крахом как художника и моими отношениями с Чечилией, между моей неспособностью оживить натянутый на подрамни­ке пустой холст и невозможностью по-настоящему овла­деть лежащей среди диванных подушек Чечилией; та же самая связь, несомненно, была между отвратительными картинами Балестриери и его специфическими взаимо­отношениями с Чечилией. То была связь темная и угро­жающая: так путнику, заблудившемуся в пустыне, пред­стают вдруг во всей своей многозначительности разбро­санные по песку белые кости.