Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 64

Но с того дня я стал испытывать отвращение к жесто­кости как к ясному симптому нарушения связей, а также страх сделаться в будущем еще более жестоким, жесто­ким постыдно и непоправимо. Ведь это было лишь пер­вым предупреждением, и я понимал, что, продлись моя связь с Чечилией еще немного, я могу дойти даже до садизма. Ибо именно на этот путь толкало меня желание установить с ней хоть какую-то связь. То, что патетиче­ский и бессловесный жест Чечилии заставил меня прекра­тить пытку, не должно было меня особенно успокаивать. Ведь я перестал ее мучить не потому, что мне стало жалко ее и стыдно себя, а потому, что этим своим объятием она показала, что страдает, а именно этого я и добивался. Учитывая неизбежную потерю чувствительности, движе­ние в этом направлении должно было, как я уже говорил, привести меня прямо к садизму, то есть трансформиро­вать скуку в своеобразный механизм извращения. Сама скука пугала меня, но не вызывала отвращения, потому что в ней было все-таки что-то сущностное и подлинное. Садизм же мне был именно отвратителен, отвратителен своим лицемерием (ведь садист претендует на то, что дол­жен наказать свою жертву, в то время как в самом деле он просто ищет наслаждения в тех страданиях, которые под видом наказания ей причиняет), а кроме того, мне был противен сам вид возбуждения, который он вызывал, воз­буждения тем более нечистого, чем более целомудрен­ным оно хотело казаться вплоть до того момента, когда оно разрешалось в половом акте, обнаруживая таким об­разом свою, по существу, наркотическую природу.

К счастью, я не жесток: первый случай мучительства так и остался последним. И я даже решил, что мне следо­вало бы избавиться от Чечилии, и чем скорее, тем лучше. Мне было жалко это делать, но не из-за себя (я считал, что я-то ее не люблю), а из-за нее: мне казалось, что, хотя и не показывая этого, она была в меня влюблена. Почему я был так уверен, что не люблю Чечилию, трудно сказать. Види­мо, потому, что я мог располагать ею, вернее ее телом, когда хочу и сколько хочу, и это создавало иллюзию пол­ного обладания, то есть отношений настолько закончен­ных, что продолжать их просто не имело смысла. А в том, что Чечилия меня любит, я был уверен потому, что она всегда была такой послушной, такой уступчивой, такой покорной. По свойственному всем мужчинам тщеславию, я приписывал эту покорность любви, хотя, казалось бы, мне должна была внушить подозрение любовь, которая никак себя не выказывает и имеет чисто автоматический характер. Но полагая, что, порвав с Чечилией, один только я испытаю от этого облегчение, в то время как она будет от этого страдать, я со дня на день откладывал наш разрыв; мне хотелось найти предлог, который сделал бы для нее этот разрыв как можно менее обидным и болезненным.

Глава четвертая

Я принял решение бросить Чечилию в тот самый день, когда со мной случился описанный выше приступ жестокости. Решение пришло ко мне сразу, как только за Чечилией закрылась дверь, но должны были пройти еще две недели, прежде чем я придумал предлог для разрыва. Никогда еще скука не терзала меня так сильно, как в эти две недели, когда она, казалось, воплотилась для меня в облике моей молоденькой любовницы. Помню, что, ког­да я слышал знакомый звонок — коротенький и неуве­ренный, я испускал тяжелый вздох человека, находяще­гося на пределе терпения, а все, что происходило после того, как Чечилия оказывалась в студии, словно застыва­ло в тусклой тупой неподвижности, которую не могли нарушить ни процедура раздевания, ни поцелуи, ни лас­ки, ни эротические ухищрения, на которые Чечилия была так щедра, и даже ритуальная монотонность финала, за­вершавшегося эпилептической судорогой оргазма. Оде­тая или раздетая, распростертая подо мною во время со­ития или лежащая рядом после, в темноте или на ярком свету, Чечилия с каждым днем становилась в моих глазах все менее и менее реальной — не просто даже как лич­ность, но как вещь, которой еще совсем недавно удава­лось меня убедить в несомненности своего существова­ния. И так как прибегать к жестокости, которая, вероят­но, на какое-то время могла бы сообщить эфемерную реальность нашим отношениям, я не хотел, мне стало ясно, что близок день, когда я поступлю с Чечилией, как поступил бы с любой вещью, которая мне больше не нуж­на, то есть брошу ее, не позаботившись представить вес­ких объяснений ни себе, ни ей. А значит, нужно было, пока не поздно, найти какой-нибудь предлог.

Как-то утром я решил навестить мать, у которой не был с памятного дня своего бегства. Сев в свой старый, расхлябанный автомобиль, я направился к Аппиевой до­роге. Вот она, эта древняя дорога, языческая и христианская, ставшая столь модной сейчас у богатых людей; вот ограды, из-за которых наружу выплескивается зелень са­дов и парков; вот прорезанные в них ворота; вот спрятав­шиеся среди деревьев виллы, вот высаженные рядами кипарисы, вот одинокие пинии, вот зеленые лужайки и на них красно-кирпичные развалины с вкраплениями бе­лого мрамора; а вот, между двумя пилястрами, идущая вверх аллея с покрытием из хорошо разровненной галь­ки, подъездная площадка, обрамленная каменными ду­бами и лавровыми деревьями, и приземистое красное зда­ние нашей виллы. На этот раз мне открыла не Рита, хму­рая горничная в очках, — на пороге появился коренас­тый дворецкий в форменной полосатой куртке с жирным лицом пономаря и, обращаясь ко мне «господин мар­киз», сообщил, что «госпожа маркиза» дома. Я вздрог­нул, услышав новый для меня титул, и вошел в кабинет. Мать сидела за столом, погрузившись в бумаги: на носу очки, в зубах длинный мундштук. Приложившись тради­ционным поцелуем к иссохшей щеке, я сказал:

—   В чем дело? Откуда взялся титул маркиза, с кото­рым обратился ко мне твой новый камердинер? И откуда взялся он сам? Где Рита?

Мать сняла очки и некоторое время молча смотрела на меня стеклянными голубыми глазами. Потом сказала своим неприятным голосом:

—   Риту я выгнала, она оказалась совершенно жуткой бабой.

—  Да? А в чем дело?

—   Не пропустила ни одного мужчины ни в доме, ни вокруг в радиусе нескольких километров. Нимфоманка.

—   Смотри-ка, кто бы мог подумать! У нее был такой серьезный вид!

Мать снова помолчала, словно хотела, чтобы я сосре­доточился, прежде чем услышу новость, которую она со­биралась мне сообщить:

—  Что касается титула, то недавно один специалист по геральдике сказал мне, что наш род очень знатен, что мы маркизы. Уж не знаю почему, но семейство твоего отца отбросило титул около века назад. Но я проведу необходимые расследования, и вскоре мы получим право его носить. Мне кажется, грешно им не воспользоваться, уж коли имеешь на это право.

Я ничего не ответил: снобизм матери был мне хорошо известен, и я привык ничему не удивляться. Через мгно­вение она снова заговорила.

—  Не знаю, — сказала она тоном упрека, — отдаешь ли ты себе отчет в том, что после своего, скажем так, исчезновения в день твоего рождения ты в первый раз навещаешь мать.

Я ответил достаточно сокрушенно:

— Ты права. Но я был страшно занят.

Она спросила:

—  Ты снова стал рисовать?

Я ответил:

—  Не бойся, я был занят совсем другим.

— Да я ничего и не боюсь. Я даже предпочла бы, что­бы ты вернулся к рисованию.

—  Почему?

—  Потому что тогда ты бы меньше думал о женщи­нах, — сказала мать неожиданно и, главное, неприязнен­но. И потом, глядя мне в лицо, добавила: — Ты что, дума­ешь, это незаметно?

—  Что незаметно?

Мать ушла от прямого ответа и сказала только:

— Должна тебе сказать, что ты плохо выглядишь.

Я и сам это знал. Два месяца любви меня действи­тельно вымотали. Так как ничем другим я в это время не занимался, выглядел я действительно не блестяще. Я сказал:

—  Ну и что, зато я прекрасно себя чувствую.

—  На мой взгляд, тебе следовало бы отдохнуть: уехать за город, заняться спортом, подышать свежим воздухом. Почему бы тебе не податься в горы на месяц, два?