Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 64

—  А он вообще страдал бессонницей?

—  Да, он принимал барбитураты. Бывали ночи, когда он спал самое большее два часа.

— А почему?

—  Почему ему не спалось? Не знаю.

—  Из-за вас?

—  Он говорил, что все, что с ним случалось, было из– за меня.

—  И больше ничего? Он никак это не объяснял?

—  Да, сейчас я вспомнила, что он говорил, будто я для него как наркотик.

—  Ну, это общее место, вам не кажется?

— А что такое общее место?

—  Ну, неоригинальная мысль. Такое мог бы сказать всякий.

Снова пауза. Потом я опять начал допытываться:

—  И все же почему Балестриери считал, что вы для него как наркотик?

И тут наконец она, в свою очередь, обратилась с во­просом ко мне. Она сказала очень медленно:

— А почему вы меня обо всем этом спрашиваете?

Я ответил вполне искренне:

—  Потому что во всей этой вашей истории с Балест­риери есть что-то, что вызывает у меня любопытство.

—  Что именно?

—  Сам не знаю. Потому я вас и расспрашиваю. Чтобы понять, зачем я это делаю.

Она не улыбнулась и снова взглянула на меня своим внимательным, хотя и невыразительным взглядом, на­клонившись надо мною так низко, что я ощутил теплоту и свежий запах ее тела. Потом она попыталась что-то объяснить:

—  Я думаю, Балестриери считал, что я для него как наркотик, потому что с каждым днем он нуждался во мне все больше. Он так и говорил: «Дозы, которой мне было достаточно раньше, теперь мне мало».

—  В каком смысле он все больше в вас нуждался?

—  Во всех смыслах.

—  В смысле постели?

Она посмотрела на меня и ничего не сказала. Я по­вторил вопрос. Тогда она, казалось, решилась и ответила без всякой уклончивости:

—  Да, и в смысле постели.

—  Вы часто занимались любовью?

—  Сначала один-два раза в неделю, потом через день, потом каждый день, потом дважды в день. Под конец уже нельзя было сосчитать.

—  И он никак не мог насытиться?

—  Он уставал. Иногда ему даже становилось плохо. Но ему всегда было мало.

—  А вам это нравилось?

Она замялась, потом сказала:

—  Женщине не может не нравиться, когда мужчина показывает, как он ее любит.

—   Но он действительно вас любил? Или просто нуж­дался в вас по привычке, как больной нуждается в нарко­тике?

—  Нет, — сказала она с неожиданным жаром, — он меня действительно любил.

—  И в чем это проявлялось?

—  Разве это можно объяснить? Такие вещи просто чувствуешь.

—  И все-таки?

—  Ну например, он хотел на мне жениться.

—  Разве он не был женат?

—  Был, но он говорил, что сумеет добиться развода.

—  А вы соглашались?

—  Нет.

—  Почему?

—  Не знаю. Мне не хотелось выходить за него замуж.

—  Значит, вы его не любили?

—  Я никогда его не любила. — Тут она запнулась, ви­димо боясь показаться неточной, и добавила: — Вернее, я его любила, но только в первое время, когда мы позна­комились.

Наступила долгая пауза. Теперь она сидела совсем рядом, почти нависая надо мною, лежащим, и присталь­но на меня глядя; казалось, она вот-вот на меня упадет, и я снова подумал о сосуде, о прекрасной вазе с двумя руч­ками и округлыми боками, доверху наполненной жела­нием, которая вот-вот опрокинется и меня затопит. На­конец я сказал:

—  Я устроил вам настоящий допрос, вы, наверное, устали.

—  О нет, — ответила она поспешно, — я совсем не устала, наоборот.

—  Что значит наоборот?

—  Мне было даже приятно, — сказала она, помол­чав, — вы заставили меня подумать о вещах, о которых я никогда не думала и не думаю.

—  Вы никогда не думаете о Балестриери?

—  Никогда.

— Даже сегодня, в тот день, когда отсюда вынесли его тело?

—  А сегодня тем более.

—  Почему?

Она посмотрела на меня и ничего не сказала. Я по­вторил:

—  Почему сегодня тем более?

Наконец она ответила очень просто:

—  Потому что сегодня я думаю только о вас. Я хотела было пойти за гробом, проводить его издали, незаметно, но потом раздумала и вернулась. Я боялась, что они сме­нят замок.

—  Ну и что?

—  Тогда я уже не смогла бы воспользоваться этим предлогом для того, чтобы вас увидеть.

Сделав вид, что я пропустил это признание мимо ушей, я спросил:

—  И все же Балестриери что-то для вас значил?

—  Ну разумеется.

—  Что же?

Она на мгновение задумалась, потом сказала:

—  Не знаю. Конечно, что-то он для меня значил, но что — я никогда об этом не думала и потому не знаю.

—  Подумайте сейчас.

—  Я не могу об этом думать. Нельзя заставить себя думать о ком-то или о чем-то. Тут уж или думаешь, или не думаешь. Это получается само собой.

—  А в эту минуту о чем вам думается «само собой»?

—  О вас.

Я замолчал, потом зажег сигарету и сказал, как бы подводя итоги:

—  Ну все, можете быть спокойны, с допросом покон­чено, мы подходим к финалу. Итак, если для вас Балест­риери значил не так уж много, можно даже сказать, ниче­го не значил, вы для него были чем-то весьма реальным, весьма конкретным. Чем-то, без чего он не мог обойтись, говоря вашими словами, или чем-то вроде наркотика, если говорить его словами.

— Да, это так.

—  То есть для Балестриери вы были не только чем-то весьма реальным, вы были единственной реальностью, которая для него существовала. Ведь когда вы ему сказа­ли, что уйдете, он попытался покончить с собой. Он по­тому это и сделал, что ваш уход лишал его единственной реальности.

Слушая, она смотрела на меня с видом вежливым и благонравным, но было совершенно очевидно, что мои речи проходят мимо ее ушей; так смотрит ребенок на мать, когда та читает ему мораль, прежде чем дать конфе­ту: он терпеливо пережидает проповедь, которой не при­дает никакого значения, чтобы по окончании вступить в обладание конфетой. Тем не менее она сказала:

— Да, это правда, я сейчас вспоминаю, что Балестри­ери всегда говорил, что я для него все.

—  Вот видите? Таким образом, хотя он и был несчаст­ливым любовником и плохим художником, кое в чем ему все-таки можно было позавидовать.

—  В чем?

—  В том, что он мог кому-то сказать: «Ты для меня все».

Она снова замолчала; казалось, она не была уверена, что хорошо поняла смысл моих слов, но доискиваться его не хотела; ей была важна конфета, а не мораль.

Я же опять вернулся к своему:

—  Ну а теперь хватит о Балестриери, поговорим о нас.

Казалось, она оживилась — при всей ее сдержаннос­ти это было видно по еле заметным признакам: она слег­ка подалась вперед, как бы демонстрируя внимание и интерес, и легким движением бедер переместилась по дивану еще ближе ко мне.

—  Вот уже три или четыре месяца, — сказал я, — мы сталкиваемся в коридоре, и каждый раз, когда вы меня видите, вы смотрите на меня с улыбкой, которую я на­звал бы многозначительной. Это так? Если не так, ска­жите, значит, у меня сложилось неверное мнение.

Она ничего не сказала, только посмотрела на меня так, словно ждала, когда же я кончу этот разговор, кото­рый ее совершенно не интересовал. Я продолжил:

—  Вы не отвечаете, и я заключаю из этого, что не ошибся. Я прекрасно понимаю, чего вы от меня хотите. Простите за грубость, но все эти четыре месяца вы даете мне понять, что охотно занялись бы со мною тем, чем занимаетесь с Балестриери. Во всяком случае, я так по­нял. Если я опять-таки ошибся, скажите.

Она по-прежнему молчала, но на лице ее выразилось нечто вроде робкого удовлетворения по поводу того, что ее так хорошо поняли. Я продолжал:

—  Балестриери говорил вам, что вы для него все. Это «все» означало, насколько я мог понять, действительно все. Я же, к сожалению, ощущаю прямо противополож­ное: если для Балестриери вы были «все», для меня вы не значите ничего.

Я на минуту замолчал, глядя на нее, и не мог не вос­хититься ее невозмутимостью. Она сказала, скромно по­тупив глаза: