Страница 134 из 137
В Баб эль-Уэде нищий спал, свернувшись в клубок. Мурад перешагнул через него. Вскоре он вернулся с чемоданом.
— Всего один?
— И того много, — сказал Мурад.
Нищий проснулся. Только тут Мурад вспомнил о Пабло. Он взглянул на заднее сиденье машины.
— А где пес?
— Я думал, он с тобой, — сказал шофер.
Мурад посмотрел на часы:
— Едва успеваем.
«Опель» скрипел резиной на свежем гудроне. Ехали быстро. Мурад чувствовал, как у него снова поднимается жар, растекается по рукам и ногам, жжет веки; дрожь пробегала по коже горячими, трепетными поцелуями, похожими на легкие прикосновения волн к обнаженным ногам там, на пляже.
Они подъезжали к развилке на Мэзон-Бланш.
— Останови, — сказал вдруг Мурад.
Шофер остановил машину на обочине дороги и взглянул на часы.
— На своем такси ты можешь выезжать из Алжира?
— Я же привез тебя из Гардаи.
— И можешь ехать, куда захочешь?
— Хоть в Америку.
— Тогда поезжай прямо.
— Ты не полетишь на самолете?
— Нет.
— Куда мы едем?
— В Америку.
Шофер повернулся к нему:
— А ведь ты не пьян.
— Поехали в Тизи-Узу[121], — сказал Мурад.
— Отличная идея. Заеду посмотреть на ребятишек.
— Они там?
— Еще дальше, в горах.
— Мне тоже туда. Я еду в Тазгу. Это…
— Я знаю.
Они снова тронулись в путь.
— У тебя нет блокнота? — спросил Мурад.
— Прямо перед тобой.
Дорожная тряска мешала Мураду, и временами он вообще переставал писать, а когда кончил, вырвал листки и сунул себе в карман.
— Это для газеты? — спросил шофер.
— Нет, письмо приятельнице, с которой я должен был лететь сегодня утром. Чтобы извиниться. Я попрошу тебя отправить его из Алжира, в Тазге нет почтового отделения.
— Длинное письмо.
— Она иностранка. А иностранцам всегда все надо объяснять. Они столько всего не понимают.
После Тизи-Узу дорога, сужаясь, шла вдоль реки. Им повстречался зеленый автобус, спускавшийся из Тазги, Мурад не узнал никого, даже Вервера не было — наверное, он не приехал в тот день. В нижней части Тазги машина остановилась. Мурад взял чемодан.
— А письмо? — крикнул ему шофер. — Ты забыл его в кармане.
Мурад вытащил смятые листки и стал перечитывать их:
«Пишу тебе это письмо — напрасно? — чтобы извиниться за то, что не пришел сегодня утром к самолету, а также для того, чтобы завершить путевой дневник Суад, который, боюсь, она так и не закончила.
Если бы я верил в предзнаменования, то счел бы этот переход образцовым примером и сделал бы из него нравоучительную притчу для грядущих поколений. Ибо теперь я уже не сомневаюсь, что если пустыня предков и вошла в мою жизнь слишком поздно, она всегда, видно, была у меня в крови. Возможно, я с этим родился. И когда-нибудь нам суждено было встретиться. А нефтяная экспедиция лишь помогла понять это.
Мы прожили вместе месяц — срок, отпущенный самуму[122]. Теперь, ты это знаешь, — туман, слякоть, светская жизнь, привычная скука приемов, любовные утехи в субботу вечером (и никогда по воскресеньям, не то на другой день трудно будет раскачиваться, а это понедельник, тут уж не до любви, есть вещи поважнее — работа и прочее) омоют тебя и от пустыни, и от ветра. В качестве багажа ты увозишь с собой Сержа. Серж как раз из той породы людей, каких возят багажом: что сталось бы с прекрасными златокрылыми бабочками без мелкой мошки, на сером фоне которой они могут блистать, ее жалкая, обыденная проза дает им возможность сверкать, переливаясь всеми цветами радуги.
Ты променяешь — впрочем, ты уже променяла — дикие дюны пустыни на податливый мокрый песок пляжа, на слюнявые поцелуи (в Джанете все губы сухие), на влажные объятия сырых песков, усеянных полиэтиленовыми отбросами. Словом, ты уже вернулась в лоно своего племени.
Помнишь Вервера, о котором я тебе рассказывал? Так вот, Вервер был прав. Огромный мир населен древними племенами, и простак, который поверит, что можно беспрепятственно пересекать границы, сгорит — как пить дать.
Во времена, когда я был всего лишь колонизованным невольником Европы, я мог свободно бродить там, как бессовестный грабитель. Став независимым и повзрослев, я не могу явиться туда иначе, как с веревкой на шее и с ключами от города в руках в знак того, что сдаюсь.
Я к этому не готов. Да и у входа во владения моего племени я не стану вешать табличку: „Не входите сюда, если не согласны оставить здесь все, вплоть до последнего своего вздоха“. Я не навязываю кабальных контрактов, пусть покупатель и продавец играют на равных: хотите берите, хотите нет.
Но, как ты любишь говорить, главное — не успех, а упорство. Когда я оглядываюсь назад, прошлое представляется мне размытым песчаным берегом. Пустота. Куда ни глянь, всюду волны дочиста отмыли пляж — нигде ничего, и нет надежды, что в ближайшее время это изменится.
Однако я не говорю себе: „Что ты будешь делать, Мурад, с оставшимися днями, что ты будешь делать с ночами?“ Свято место пусто не бывает. Герои устали: обыденные женщины, идеи из папье-маше, а то и вовсе прогнившие, — всевышнему, если он существует, надоела эта комедия.
Пока я еще не заслужил божественного небытия, но, когда пройдут тысячелетия и моя душа воспрянет к жизни вновь, я выберу какую-нибудь другую планету Галактики, тут уж нет сомнений, ибо этой я, благодарствую, сыт по горло.
Я ею сыт по горло, но вовсе не спешу расстаться с ней, а так как мне предоставлен выбор, то я предпочитаю быть последним из могикан, чем первым среди предателей. В эту затерянную на холме глухую деревню, которую никакая гора уже не может защитить ни от саранчи, ни от сирокко[123] (всюду проникли дороги, электричество, сборщик налогов и транзистор), я явлюсь завтра с пустыми руками, закутанный в бурнус, какой носили мои предки, подобно одному из тех бесчисленных мужчин, благодаря которым она до сих пор жива. И чтобы отличить меня от них, придется долго и пристально вглядываться.
Здесь я родился. Здесь начало моей судьбы, моего пути, который снова в конце концов привел меня сюда, и я останусь здесь навсегда, ни о чем не жалея, не строя никаких иллюзий, но и не отчаиваясь: проблеск надежды озаряет мне будущее. Ибо… собираясь начать все сначала, я снова и снова вспоминаю Амезиана…
Амезиан — первый в Тазге человек, который умер на моих глазах. Я был еще ребенком. Смерть для меня была всего лишь досадным — и, возможно, мимолетным — отступлением от установленного порядка… Но у взрослых был такой потерянный вид.
В двадцать лет Амезиан услышал о радетельном и справедливом имаме, на которого все уповали, ожидая от него спасения. Люди говорили, что когда-нибудь имам вернется, и на земле воцарится мир, восторжествуют справедливость и любовь. И вот Амезиан стал ждать его появления из года в год. Ничто отныне на этой бренной земле не в силах было поколебать его мечты. Невзгоды и неправедные законы людей могли сокрушить его тело, состоящее из костей, мяса и вен, но ничего не могли поделать с его ожиданием и верой.
Но вот однажды Амезиан умер, так и не дождавшись своего имама. Односельчане посмеивались. Помню, позднее я тоже смеялся вместе с ними и вместе с ними говорил, что имам здорово надул его. Однако теперь я в этом далеко не так уверен. В его время в Тазге у людей не было выбора. От бедствий надо было либо погибать, либо мириться с ними. Он преодолел их. Он мог бы, подобно многим другим, смириться и сказать: нищета, колонизаторы, смерть — это наш удел, так уж предначертано судьбой, а от судьбы не уйдешь. Пускай он не сражался (а что он мог поделать голыми руками, вечно голодный и неграмотный, — его участь была предрешена заранее), но он и не смирился.
Теперь я уже не сомневаюсь, что радетельный имам не только плод его воображения. Мы-то знаем, что мистика давно обернулась политикой, как знаем и то, что имама следует не только ждать, надо всеми силами приближать время его прихода. Амезиану этого знания недоставало».
121
Тизи-Узу — главный город Кабилии, горного района в Алжире.
122
Самум — сухой горячий ветер в пустынях Северной Африки, часто сопровождающийся песчаными бурями.
123
Горячий ветер из Сахары.