Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 20



Через несколько месяцев, весной 1966 года, Секция поэтов организовала официальный вечер, посвященный восьмидесятилетию Алексея Крученых, состоявшийся в Малом зале ЦДЛ. Зал был полон. С длинной речью выступил Андрей Вознесенский, говорили добрые слова Николай Глазков и Семен Кирсанов. К трибуне направился юбиляр. На этот раз торжественности в нем не чувствовалось – обычная клетчатая ковбойка, помятый пиджак, выцветшая тюбетейка, а под мышкой неизменный портфель. Поднявшись на трибуну, Крученых привычным жестом расстегнул портфель и достал маленький, смятый букетик цветов.

– На юбилее полагается быть цветам, – сказал он. – А так как никто из вас принести цветы, конечно, не догадался, я принес сам! – и сунул его в стакан с водой, предназначенный для ораторов.

Речь его была, как всегда, сбивчива, но в ней то и дело звучали имена друзей его юности – Велимира Хлебникова, Владимира Маяковского, Давида Бурлюка, Василия Каменского, Николая Асеева. Цветы ему все-таки дарили, и довольно много. А после вечера несколько его друзей пригласили Алексея Елисеевича за столик в ресторане, заказали шампанское, а он потребовал принести ему стакан кипятка и подливал кипяток в шампанское, боясь простудиться, хотя вечер был весенний и теплый.

Последний раз мне пришлось побывать у Алексея Крученых осенью 1966 года. Приехал в Москву из Америки Роман Якобсон и захотел встретиться с Крученых. Решено было принять Якобсона в комнате соседа Алексея Елисеевича по квартире, скульптора Андрея Древина.

Когда Роман Якобсон ушел, Крученых провел меня в свою комнату Она всегда производила странное впечатление – обстановки там, по существу, никакой не было: железная кровать, небольшой квадратный стол, всегда уставленный бутылками из-под кефира, два стула, а по стенам от пола до самого потолка груды книг и папок, прикрытые темно-серыми кусками ткани. Как он разбирался в этом хаосе книг и рукописей, ума не приложу, но всегда, когда требовалась какая-то книга или тетрадка, он безошибочно находил ее. Лампочка над столом обернута газетным прогоревшим листом. В этот раз комната показалась мне особенно грустной и заброшенной. Я предложила, что приду к нему на днях и наведу здесь хотя бы относительный порядок. Но Крученых категорически воспротивился:

– Пусть всё будет так, как есть, мне так удобно! У каждой вещи свое место…

Последние два года своей жизни Крученых редко появлялся на людях, после того, как в 1965 году умерла моя мать, у нас почти не бывал, хотя каждый день утром и вечером звонил по телефону, иногда подолгу разговаривал со мной или с кем-нибудь из детей, но чаще ограничивался несколькими приветственными словами, словно отмечался. В ЦДЛ тоже заглядывал редко. В последний год зачастил к художнику Иосифу Игину, который жил через два дома от него на Мясницкой, просиживал у него часами, наблюдая, как тот рисует, охотно беседовал с людьми, которые приходили к нему позировать. Собирал и уносил с собой черновики и наброски шаржей, которые Игин бросал в корзину. Однажды, запутавшись в длинном телефонном шнуре, он уронил телефон, и тот разлетелся вдребезги. Крученых был очень смущен, пытался всучить Игину деньги за разбитый телефон, но Игин ласково сказал ему:

– Что вы, Алексей Елисеевич, я сохраню этот аппарат как величайшую драгоценность, буду его всем показывать и говорить: «Его разбил сам Алексей Крученых, наш знаменитый футурист!»

И Крученых, по природе страстный коллекционер, понимающе заулыбался…

Летом 1968 я вернулась из длительной поездки по Югославии. Путешествие было интересным, насыщенным, солнечная погода сопровождала нас во всё время путешествия, настроение было веселое, приподнятое. Едва я вошла в квартиру, раздался телефонный звонок, и всё в том же радостном настроении я сняла трубку. Говорила соседка Крученых по квартире:

– Сегодня в больнице от воспаления легких скончался Алексей Елисеевич. Пожалуйста, сообщите об этом в Союз писателей…

Поверить в сказанное было невозможно, я ведь даже не знала, что он болел. И в голове вдруг запрыгали стихи, что я знала еще с детства:

Жил на свете Круча, Кручек,

Гадкой критикой замучен,

Но не очень, очень, очень

Круча этим озабочен!

И вот нет на свете Круча, Крученых, Алексея, Елисея – всех поэтов словосея. А мне-то казалось, что так же, как он присутствовал в моей жизни всегда, так и будет вечно. Общаясь с ним, как-то забывалось, что все люди смертны…

А потом был яркий летний день, пустой огромный зал крематория на Донском, солнечные лучи, падающие откуда-то сверху. Так странно было видеть его неподвижным, смотреть на его красивые руки – руки художника и поэта, – бережно уложенные на груди. У гроба сутулясь стояли Лиля Юрьевна Брик, Василий Абгарыч Катанян, читал стихи о будетлянах Николай Глазков, печально молчали Андрей Вознесенский и Евгений Храмов, сиротливо грудились соседи по квартире. И цветы, много цветов, больше, чем людей. Вспоминались слова Ильи Эренбурга: «Дорогой Крученых! Для нас, Ваших сверстников, Ваше имя связано с молодостью нашего искусства. Эту молодость Вы пронесли через многие испытания…» Вместе с Алексеем Крученых мы хоронили молодость века.

А недавно, разбирая старые бумаги, я нашла листок, весь исписанный неразборчивым почерком Алексея Крученых, а среди карандашных набросков перепечатанное и выправленное автором стихотворение, написанное в январе 1960 года:



Щедрое свинарство – моя тема,

Еще в тринадцатом году и поныне

Она затмила экс-принцев и франтов с хризантемами,

И мы живем теперь на земле преображенной, не в пустыне:

Идут здоровые свинарки и свинари,

Поют ловкие доярки и звучари,

И скоро сгинут в пропасть задиры и ржавые мечари!

Крученых всегда был и останется звонкоголосым звучарем русской поэзии XX века.

6

Не знаю, почему моей матери, которая должна была писать отчет о похоронах Есенина, пришло в голову взять меня, четырехлетнюю девочку, в Дом печати, где был установлен гроб с телом поэта. Но я благодарна ей за это.

Помню, как мы молча и торжественно вошли в подъезд, где по-рождественски празднично пахло елкой, а зеркала были занавешены черной кисеей. Мы бесшумно поднялись в зал. Наверное, было еще рано – мать, как репортера «Огонька», пустили задолго до начала траурной церемонии, потому что людей в зале было немного. Только возле гроба на низком табурете сидел седой человек и, закрыв лицо руками, рыдал – тело его содрогалось от всхлипов. Я еще никогда не видела, чтобы взрослые люди, тем более мужчины, так отчаянно плакали, потому была сильно напугана и уже плохо видела, что происходит вокруг.

– Это Мейерхольд, – тихо сказала мама, – великий режиссер. Мы обязательно пойдем к нему в театр…

– Посмотрите, как сильно загримирован Есенин, – услышала я позади себя чей-то приглушенный шепот, и сердце мое заколотилось от страха.

Мы подошли к гробу, и я увидела, что у покойного накрашены губы и щеки. Я зажмурилась и не стала больше смотреть.

Потом мы медленно шли в толпе за гробом к памятнику Пушкину, где всегда стоял продавец воздушных шаров, и я втайне надеялась, что и сегодня мама расщедрится и купит мне яркий летучий шарик. Но в тот день продавца шаров не было на привычном месте. Гроб с телом Есенина обнесли вокруг памятника, в толпе раздавались всхлипы… Я очень замерзла, чувство страха не покидало меня, и я тоже готова была расплакаться. Но, к счастью, к нам протолкался наш сосед по коммуналке, мама передала ему мою руку в шерстяной варежке, и он решительно поволок меня по Тверской к дому.

7

Борис Пастернак. Это имя уже в те годы произносилось в нашем доме не иначе как с восторгом. На материнском столике рядом с однотомником Блока и белыми сборниками Ахматовой лежала книга в коричневом переплете, и на ней в белой рамке заглавие: «Две книги». Я не могла понять, как это в одной книге – две, но про себя ее так и называла: «Книга, которая две». Я даже пыталась читать ее, но запомнила лишь некоторые строчки: