Страница 6 из 20
Держать домашнюю работницу нам было не по средствам, и бабушка взяла на себя ведение хозяйства. Высокая, статная, в белоснежной блузе с черным галстучком и старомодной, до полу, черной шерстяной юбке, она вечно была погружена в воспоминания о прочитанном, сетовала, что не удалось восстание декабристов, слегка грассируя, рассказывала мне содержание «Былого и дум» или «Войны и мира» и едва успевала приготовить обед. К приходу родителей мы с ней общими усилиями мыли посуду и подметали пол. А когда мама сетовала, что в комнате беспорядок, бабушка, величаво вскинув голову, мешая русские слова с французскими, невозмутимо отвечала:
– Я не понимаю тебя, Таня, или ты забыла, какая в нашем доме была чистота, мужчины цилиндры на пол ставили!
Увы, всё это было, было, было…
Мы, дети, очень любили свой двор и палисадник возле дома. Почитали за честь, если дворник Алексей разрешал нам взять метлу или скребок и подмести или почистить от снега двор и прилегающий к дому тротуар. А уж если летом удавалось выпросить «кишку» для поливки, счастью не было предела. И в переулках, и во дворах всегда было очень чисто, урны стояли буквально на каждом шагу, высокие и узкие, из листового железа, окрашенные в зеленый или коричневый цвет.
Весной во двор привозили снеготаялку – громоздкое сооружение, сбитое из досок, покрытое внутри железными склепанными листами, со специальным стоком. Под снеготаялкой разводили костер, и каждый из нас старался забросить хоть несколько лопат уже почерневшего, ноздреватого снега.
Весна приходила в город бурно, вдоль тротуаров бежали говорливые прозрачные ручейки талого снега, воздух становился совсем другим, словно настоянный на зимних запахах, терпкий и прозрачно-влажный. У всех детей из окрестных домов карманы были набиты заранее изготовленными из бумаги лодками и корабликами. Они спускали их на воду, и легкие белые флотилии мчались вдоль тротуаров, кружились в маленьких водоворотах, и надо было вовремя подтолкнуть их тоненьким прутиком, чтобы они продолжали свой путь, покачиваясь и обгоняя друг друга.
Начало весны сопровождалось особыми московскими традициями. Москвичи ехали и шли к храму Христа Спасителя смотреть ледоход на Москве-реке. Широкие ступени спускались с набережной почти к самой воде, льдины проплывали совсем близко, с треском сталкиваясь и наползая друг на друга. Порой на них оказывались тоненькие деревца, еловые и сосновые ветки. А однажды, помню, прибило к берегу льдину, на которой сидела продрогшая перепуганная собака; откуда она приплыла, не знаю, но когда бойкие мальчишки баграми подтащили льдину и собака оказалась на берегу, она жалобно и благодарно заскулила. Кто-то бросил ей кусок хлеба, который она тут же с жадностью проглотила, – видно, путь ее был долог. Паренек лет четырнадцати, активно участвовавший в спасении собаки, поднял ее на руки и, отгоняя других мальчишек, гордо сказал:
– Уйдите, это моя собака! – и унес ее в новую жизнь.
Позже, когда распускалась листва на деревьях и крутые склоны Воробьевых гор покрывались, словно белой пеной, расцветшей черемухой, москвичи устремлялись туда, а на улицах то и дело встречались прохожие с огромными охапками душистых цветов, и даже из раскрытых окон разносился по переулкам горьковатый черемуховый дух. Это означало: жди, скоро придет лето!
5
Первый поэт, которого мне пришлось увидеть в жизни, был Алексей Крученых. Мама была с ним знакома задолго до моего рождения, и я помню Алексея Елисеевича Крученых столько же, сколько самое себя. Их дружба началась в 1918 году, в Тифлисе. Они встречались в знаменитых ныне литературных грузинских кафе – «Фантастический кабачок», «Химериони», участвовали в поэтических вечерах, печатались в тифлисских газетах и журналах, были тесно связаны с талантливой группой «Голубые роги» – поэтами Тицианом Табидзе, Паоло Яшвили, Валерианом Гаприндашвили, Георгием Леонидзе, с художниками Ладо Гудиашвили и Ильей Зданевичем, с актрисой Верой Мельниковой и многими другими яркими представителями грузинской и русской интеллигенции, составившей ядро так называемого тифлисского авангарда.
Когда мы приехали из Баку, Крученых уже жил в Москве, принимал деятельное участие в литературной жизни столицы, много выступал и активно занимался изданием как собственных книг, так и своих друзей. Вскоре он стал нашим ежедневным гостем. Впрочем, это не совсем точно, ибо появлялся у нас в доме по нескольку раз в день.
Крученых не приходил, а прибегал. Он всегда бежал – по улице, по двору, по коридору, по комнате. Сидеть на одном месте для него, очевидно, было мучением, потому что даже ел и пил он стоя, пританцовывая. В нашей семье всегда царило кавказское гостеприимство, гостям всегда отдавалось (и до сих пор отдается!) все лучшее, а вот Крученых угощали редко – видно, не считали за гостя, хотя все – и отец, и бабушка – относились к нему доброжелательно. Но если Крученых оставался отобедать или отужинать – это была целая церемония. Хлеб он, перед тем как съесть, обжигал на керосинке, а позже на газе, посуду тщательно протирал ваткой, смоченной в марганцовке, от кипятка требовал, чтобы он кипел ключом, и крышка на чайнике обязательно прыгала. У нас так и говорили: «кипит по-крученовски». Алексей Елисеевич утверждал, что чай должен быть, как поцелуй, – крепкий, горячий и сладкий, и бросал в чашку не менее пяти кусков сахара. В морозные дни, выходя на улицу, чтобы не разговаривать со встречными и не застудить горла, Крученых набирал полный рот горячей воды и не заглатывал ее до той поры, пока снова не попадал в теплое помещение.
Я знала от матери, что Крученых – футурист, соратник Хлебникова и Маяковского, которых чтили в нашем доме, и относилась к нему с опаской и уважением. Мама рассказывала, что в молодости Крученых, так же, как и его друзья – Маяковский, Бурлюк, Каменский, – носил желтую кофту и морковь в петлице. Мне это очень нравилось, и в глубине души я жалела, что они сменили этот наряд на обычные скучные костюмы. Под мышкой у Крученых всегда был потертый кожаный портфель с блестящими застежками, а на голове – ярко расшитая тюбетейка. С годами портфель порыжел, а тюбетейка утратила яркость. В детстве я даже думала, что Крученых спит с портфелем под мышкой и в тюбетейке.
Приходя к нам, он тут же на ходу открывал портфель, доставал из него какие-то листки, читал вслух свои странные стихи, потом они с моей матерью о них яростно спорили, вносили поправки в текст, и Крученых снова прятал листки в портфель и убегал куда-то, чтобы через несколько часов появиться вновь.
Мне очень нравились его стихи «Дыр бул шил», мы, дети, превратили их в считалочку. О другом его стихотворении «Хлюстра упала на лысину графа» я знала, что написано оно про моего деда со стороны отца – Дмитрия Евгеньевича Толстого, и хотя деда почти не помнила, но гордилась, что дед удостоился чести попасть в поэзию.
Всю жизнь Крученых прожил холостяком и к детям относился с осторожным любопытством. Еще в 1914 году он впервые в России собрал и издал «Собственные рассказы, стихи и рисунки детей». У нас была эта книга, напечатанная на разноцветной бумаге: рисунки на оранжевых листах, тексты на голубых. Но мне больше нравилось второе издание. Оно вышло в свет в 1923 году и, как все издания первых лет после революции, не отличалось роскошью. Серые тонкие листы, мелкая узкая печать, мягкая грязно-серая обложка. Но зато там было написано и про меня, правда, одна строчка: «Лида Толстая двух лет называет сахар – мазарган». А обложка была исполнена по рисунку трехлетнего Никиты Фаворского и изображала, как утверждал в подписи к ней юный художник, «людей, цыплят и огород». Люди, цыплята и огород были почти одного роста, а на огороде произрастали какие-то экзотические растения. Но была в этих треугольных человечках и остроугольных цыплятах такая наивная и загадочная прелесть, что я подолгу рассматривала их и даже сочиняла про них веселые истории.
Часто Крученых появлялся не один, и с ним всегда приходили интересные люди. Так он привел к нам Юрия Олешу, Артема Веселого, Николая Асеева, которые потом стали друзьями нашей семьи, позже Павла Васильева.