Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 20

Гадливый ужас сдавил мне горло. В какие-то секунды любовь к пеленышу переплавилась в ненависть. С силой отшвырнув куклу, я залилась горькими слезами.

На этот раз я плакала тихо, уткнувшись в подушку, – искреннее горе не терпит свидетелей.

Густели сумерки. В комнате было тихо. Черная подушка с вышитой пестрой бабочкой стала влажной. Слезы капали на суконную ткань и расплывались. Глядя, как они исчезают, я немного отвлеклась от своего горя, плакать хотелось всё меньше, но перестать плакать тоже было жаль.

В дверь постучали.

– Татьяна Владимировна дома?

Я села на тахте, свесив ноги в туго натянутых чулках. Ноги до пола не доставали.

– Мама скоро придет.

– Ты одна?

Я молча кивнула. Разговаривать не хотелось.

В дверях показался человек небольшого роста. Глубоко посаженные глаза добро и колюче поблескивали из-под лохматых бровей серо-кофейного цвета. Нос большой, подбородок сильно и резко выдается вперед. Всем своим обликом он напоминал большого гнома из немецких сказок, только в сказках гномы изображались старичками, а это был гном средних лет. А может быть, сходство со сказочным человечком рождалось от его странного отчества – Карлович. Юрий Карлович Олеша. И фамилия странная. Мне казалось, что буква «о» в данном случае следствие явной грамматической ошибки. Юрий Карлович уже бывал у нас, но до сих пор никогда со мной не разговаривал. Он решительным шагом подошел ко мне.

– Когда у щенят горячие носы, – сказал он, прохладной и мягкой ладонью трогая мой нос, – они или больны, или у них горе. Поскольку ты еще в щенячьем возрасте, у тебя должен быть холодный нос, а он горячий. Что случилось?

– Пеленыш… – прошептала я, и слезы потекли по лицу с новой силой. Я тихонько всхлипнула.

– По-моему, пеленыш – это ты, только не через «е», а через «и», от слова «пилить». Таким тоненьким плачем можно перепилить самое черствое сердце… Что случилось?

Я показала под стол (там валялся еще недавно обожаемый, а теперь ненавистный пеленыш) и сбивчиво рассказала о том, что произошло.

Юрий Карлович неожиданно заинтересовался этой историей. Он несколько раз переспрашивал, чем я кормила куклу и как выглядел мышонок. Он поднял пеленыша, внимательно осмотрел его и, словно взвешивая, подержал на своей небольшой, с длинными артистическими пальцами, руке. Потом, обернувшись ко мне, сказал:

– Вот что, дело дрянь! Существо, в котором могут завестись мыши, не стоит ни любви, ни ненависти. Выбрось эту куклу и забудь про нее. Неинтересно это…

Мне вдруг показалось, что он разговаривает вовсе не со мной. Но он потер (именно потер, а не погладил) мою макушку и продолжал:

– Я пишу сказку про девочку и про куклу. Да-да, про куклу, – повторил он, хотя я не переспрашивала и не возражала. – Непременно про куклу! Только моя кукла совсем как живая. Она умеет танцевать и петь. Она добрая и несчастная. А может, она не кукла, а девочка? В ней никогда не заведутся мыши…

Я молча кивнула.– Скоро я подарю тебе эту книгу!

Не помню, сколько прошло времени – в детстве месяц может показаться веком, – но однажды мама, вернувшись домой, многозначительно сказала:





– Юрий Карлович прислал тебе книгу с автографом. Береги ее.

Я раскрыла нарядную книгу с веселыми и чистыми картинками Добужинского. Она называлась «Три толстяка». И хотя действие ее происходит в условной стране, я не знаю другой такой книги, которая бы так деловито, весело и доходчиво рассказывала о торжестве справедливости, о красоте человеческих отношений, как эта романтическая сказка.

Конечно, маленькая Суок в розовом, усыпанном блестками кисейном платье, спасающая отважного Просперо, не шла ни в какое сравнение с моим неповоротливым полосатым пеленышем. Девочку с тающим именем Суок можно было любить, с ней можно было дружить. И я полюбила ее и подружилась с ней на всю жизнь.

А когда я читала о том, как тетушка Ганимед ловит мышь, которая съела у нее фунт мармелада, я всегда вспоминала осенние сумерки в большой комнате, мышонка, выскочившего из чрева куклы, и добрый голос доброго человека, похожего на гнома средних лет.На титульном листе книги Юрий Олеша написал своим особенным размашистым и угловатым крупным почерком:

«Лиде Толстой про девочку Суок и мальчика Тутти. Не надо любить мышей. С уважением, Юрий Олеша».

Это «с уважением» преисполняло меня гордостью невероятной.

3Наверное, мало кто сейчас помнит строчки из стихотворения Ярослава Смелякова о приближении московской зимы:

Уже из бидонов молочниц льется

Хрустящее молоко…

Прочтет молодой читатель и усомнится: «Как это может быть хрустящее молоко?» Да и само слово «молочница» почти исчезло из нашего обихода. А во времена моего детства, да и значительно позже, это была весьма уважаемая и необходимая принадлежность московской жизни.

Каждый день, в любую погоду, в ранние-ранние часы на центральных улицах Москвы и в переулках, узких и путаных, можно было встретить женщин с перекинутыми через плечо тяжеленными дерюжными мешками, в которых погромыхивали бидоны с молоком и позванивали высокие алюминиевые кружки, литровые и пол-литровые. Это молочницы спешили к своим постоянным клиентам – разносили молоко по квартирам. Приезжали они из близлежащих деревень, названия которых ныне или совсем исчезли с карты Подмосковья, или превратились в новые микрорайоны: Черемушки, Крылатское, Кунцево, Отрадное, Бутово и даже Хлебниково.

Добирались молочницы до города где пешком, а где на попутных телегах летом или розвальнях зимой. Остановить их не могли ни дождь, ни жара, ни мороз, ни пурга – вот и случалось, что зимой молоко подмерзало, и, когда его переливали из бидона в кружку, мелкие льдинки похрустывали и шуршали. Зато какое это было наслаждение – набрать в рот и посасывать молочные льдинки!

У нас тоже была своя молочница, Екатерина Ивановна Голованова. Она появлялась в нашей коммуналке ровно в семь утра: летом – повязанная чистой, белой в мелкий черный горошек косынкой, зимой – до глаз укутанная в серый пуховый платок. У молочниц покупали не только молоко, но и овощи. А к Пасхе, когда телились коровы, – парную телятину, к Новому году и Рождеству они же приносили жирных, специально откормленных гусей.

У молочниц москвичи снимали на лето дачи. Вот и мы летом 1926 года сняли у нашей Екатерины Ивановны дачу в селе Всехсвятском на Головановской улице. Называлась она так потому, что буквально в каждом втором доме жили семьи по фамилии Головановы.

Если перевести это в нынешнюю топографию Москвы, то улица эта находилась сразу за станцией метро «Сокол», в урезанном и перестроенном виде существует она и поныне, только именуется Головановским переулком. А тогда это была тихая деревенская улица, поросшая травой-муравой. Деревянные дома, окруженные палисадниками и огородами, мирно дремали за серым штакетником, раздавалось голосистое петушиное пение, мычание коров и блеяние коз, а кое-где и лошадиное ржание.

Родители усадили нас с бабушкой на извозчика, сложили под ноги нехитрый дачный скарб, а сами, нагрузившись сумками с провизией и посудой, отправились вслед за нами на трамвае номер 13, благо его конечная остановка находилась совсем неподалеку от дома Екатерины Ивановны, на булыжном Ленинградском шоссе, которое москвичи по привычке еще называли Петроградским.

Но если Головановский переулок, хоть и неузнаваемо преображенный, сохранился, то село Всехсвятское исчезло бесследно, и только старые москвичи еще вспоминают о нем. А жаль… Село это было знаменитое, одно из древнейших в Подмосковье.

Возникло оно около шестисот лет назад, а в XVII веке стало вотчиной сокольничего Ивана Милославского – участника стрелецкого заговора против Петра I. Им и была воздвигнута в 1683 году церковь Всех Святых, которая и дала название селу – Всехсвятское. Этот драгоценный историко-архитектурный памятник сохранился и поныне, только теперь церковь со всех сторон зажата коробками многоэтажных домов, а в то далекое лето, когда жили мы здесь на даче, стояла она на просторном зеленом лугу, летом расцвеченном ромашками, клевером, кашкой, цикорием.