Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 20



Мы долго стояли возле витрины, приподняв медведя, объясняя ему то, что было изображено затейливым кондитером. Нарушив строгий родительский запрет, мы перешли Тверскую и позволили медведю поваляться на траве в саду, за Музеем революции. Мы соорудили ему головной убор из кленовых листьев, во избежание солнечного удара…

Пора было возвращаться домой.

Мы вышли на Малую Дмитровку, миновали продуктовый магазин «Красная Пресня», что на углу Дегтярного переулка…

– Наверное, он устал, так долго шел… Надо бы понести его на руках, – сказала рассудительная Лидка.

Я взглянула на медведя. Он был очень симпатичен в зеленом, влажно пахнущем головном уборе, так что сердце мое дрогнуло – ну, конечно, устал! Мне даже показалось, что на его вздернутом носу выступили мельчайшие капельки пота. Но, как подобает взрослым, серьезным людям, я сказала нарочито грубовато, подражая соседской няньке Сулацкой:

– Ишь ты, устал! Мне бы его работу! Обойдется… – и тут же подхватила медведя на руки. Он положил мне на плечи красные негибкие лапы, и это вызвало во мне новый прилив нежности. – Ишь, ластится, – продолжала я говорить чужие, подслушанные во дворе слова. – Не подлизывайся, не выйдет… – и прижималась щекой к влажным прохладным кленовым листьям. Медведь ловко уселся у меня на руке. Вдруг я заметила, что у него на ногах (или лапах) только одна пинетка. Вторая лапа была голой, лишь черные нитяные коготки украшали ее.

Это было ужасно! С какой тщательностью обследовали мы тротуары на протяжении всего нашего маршрута! Мы ходили по аллеям музейного сада, шарили в душистой густой траве, лазали на четвереньках под витриной с сахарными человечками, и теперь уже мы взывали к ним о помощи. Всё было тщетно – наверное, радивый дворник уже смахнул метлой в огромный железный совок медвежье достояние, и будет наша пинетка гнить в одной из московских помоек, пока не вывезут ее вместе с мусором на свалку, куда-нибудь в Марьину Рощу или на Хорошевку.

Чувство вины перед бабушкой, ведь она отдала мне целый рубль из своего пенсиона, горький стыд за мое разгильдяйство терзали меня. Мне хотелось реветь в голос, но я стеснялась Лидки и молчала, а она поглядывала на меня снизу вверх узкими серыми глазками, сочувственно и преданно.

Что делать? Вернуться домой и рассказать всё? Я знала, что меня не станут бранить, но именно это и приводило меня в отчаяние. Уж лучше бы просто побили. Да и как жить медведю без обуви? Настанет зима, придут холода…

Надо было действовать. Мне до сих пор стыдно вспоминать о том, что я сделала, но правда есть правда.

Я давно приметила, что в большом книжном шкафу, который служил нам одновременно буфетом и шифоньером, между задней стенкой и второй полкой завалился потрепанный желтый бумажный рубль. Денег в доме всегда было в обрез, бабушка любила повторять, что деньги счет любят, но не тот она была человек, чтобы заметить исчезновение рубля, особенно в начале месяца, после получки, которую приносили родители.

Решительным шагом я направилась к дому.

Бабушка уже беспокоилась по поводу моего долгого отсутствия. Пора было обедать. Налит в тарелку неизменный перловый суп, бабушка положила в суп две котлеты – так быстрее и не надо мыть лишнюю тарелку. Уложив медведя на тахту и прикрыв его клетчатой бабушкиной шалью, я принялась за еду. Обычно во время обеда мы с бабушкой вели самые задушевные беседы. Но сегодня я не могла выдавить из себя ни слова, молча разламывала ложкой котлеты и, давясь, глотала их. Глядя на мое расстроенное и возбужденное лицо, бабушка сказала:

– А не надеть ли нам сегодня на медведя «миллионную» кофту? Кажется, погода портится…



Я взглянула в окно: солнце светило по-прежнему, похолодания не предвиделось. «Миллионная» кофта когда-то принадлежала мне. Маленький красный нитяной свитер купили в 1922 году в Баку и действительно заплатили за него миллион. Свитерок хранился как реликвия, и только изредка, по торжественным дням или в виде поощрения, мне разрешалось его надевать на большую куклу. Это было приятно – надеть на игрушку вещь, которую носила я сама. Какая же я тогда была маленькая!

Но сегодня бабушкино предложение заставило меня с новой силой почувствовать свое ничтожество.

– Кончишь есть, возьми кофту в шкафу! – сказала бабушка.

И я взяла «миллионную» кофту и еще взяла большой желтый рубль, на который можно было купить гораздо больше, чем на миллион в 1922 году Я зажала рубль в кулаке, и ладонь моя взмокла от стыда и страха. Взяв медведя на руки, оглядываясь, не следит ли за мной бабушка, я воровато прошмыгнула из комнаты, потом за ворота и проходными дворами подошла к заветному магазину «Резинотрест». Пинеток из коричневой кожи в продаже уже не обнаружилось, оставались только две черные пары. Впрочем, бабушка не заметит, мама и папа пинеток еще не видели. Но Лидка… Лидке можно сказать… Что сказать?..

Так или иначе, пинетки были куплены, и жить стало невыносимо. Я шла домой, не замечая ни опускавшегося за дома солнца, ни облаков с розовыми предзакатными донышками. Мне казалось, что все смотрят на меня укоризненно, все знают, что я стащила у бабушки рубль. Я отводила глаза, смотрела под ноги, вернее, на тупые и круглые поцарапанные носки лакированных туфель. Медведь тоже приуныл, даже «миллионная» кофта не радовала его. В сумерки, когда чувства становятся острее, а горести непоправимыми, я поняла, что жить дальше нельзя. По железной пожарной лестнице влезла я на полутемный чердак, проходивший над всем домом, вдыхая запах подгнивших балок и голубиного помета. Слезы текли между моих пухлых пальцев на красную медвежью голову.

Домой я вернулась, когда в доме уже зажгли огонь. Большой шелковый абажур наполнял комнату оранжевым теплым светом, окна открыты, в переулке густел, подкрадывался вечер. Пришел фонарщик с лестницей, зажег фонарь. Но все эти радости были сегодня не для меня. Я долго плескалась под краном, стараясь смыть следы слез и позора. Не дожидаясь напоминаний, выпила ненавистный стакан молока и быстро легла в постель. Повернувшись лицом к стене, я попросила бабушку прикрыть свет. Она приколола к абажуру сложенный вдвое газетный лист, и подушка моя погрузилась в темноту.

Заснула я быстро. А когда проснулась, словно от толчка или удара, в комнате было совсем темно, все спали. Мне было жарко, мысли путались, язык стал сухой, как у попугая.

Я села на постели, всё поплыло перед глазами. Тогда я поняла: пришло возмездие – я заболела и умираю. Эта мысль в первую минуту принесла облегчение. Потом мне стало жаль себя: скоро все поедут на дачу в Салтыковку, а я не поеду. Осенью все пойдут в школу, а я не пойду. Придет зима, все будут встречать Новый год, а я не буду. Всем купят лыжи, а мне они не нужны. А кто станет носить мои белые и синие матроски и красное пальто с серым каракулевым воротником? Но самое ужасное то, что никто не пожалеет о моей смерти, – я украла деньги. Папе, маме и бабушке будет совестно, что у них была такая девочка.

Думать так было нестерпимо, но я продолжала терзать себя.

Фонарь за окном гас и не мог погаснуть. Я взглянула в угол между камином и дверью и увидела ее – эта баба всегда появлялась, когда у меня поднималась температура. Я боялась ее: крупная, в длинном, до полу, сарафане, вышитой кофте с широкими рукавами, она была повязана платком, как боярыня Морозова на картине Сурикова. Скрестив руки на груди, эта баба возникла в углу и, не мигая, глядела на меня в упор строго и осуждающе. Я не выдержала и отчаянно закричала.

Что было потом, я плохо помню. Суета, прохладная палочка термометра под мышкой, возгласы: «почти сорок!», вкус чего-то кисленького во рту, теплая и мягкая бабушкина ладонь. Меня растирали уксусом с одеколоном и солью, поили «сиропчиком» – два куска сахара, растворенных в ложке горячего прованского масла, клали компрессы на голову.

В результате столь решительных мер температура к утру упала. Но совесть не унималась. Я лежала в постели, рассматривая трещины и выбоины на потолке. Мне не хотелось ни играть, ни есть, ни читать – то, что называется, не хотелось жить. Медведь сидел на стуле, и его лапы в щегольских пинетках были мне немым укором. Приходила Лидка навестить меня, но я не стала с ней разговаривать и, сославшись на головную боль, отвернулась к стене. Потом пришла нянька Сулацкая, и они о чем-то говорили с бабушкой. Я не прислушивалась к их разговору, как вдруг до меня донеслись нянькины слова: