Страница 28 из 33
— Потому что йета — йета, а йета — йета, — ответил дагестанец.
Ответ был не слишком вразумительный, но папаха жене понравилась, и я безропотно выложил за нее тридцать пять целковых, после чего мы все дружно выкатились из подвальчика на улицу.
— Я все-таки не поняла, — сказала моя жена. — А кто-нибудь из вас понял, почему моя шапка стоила на десять рублей дороже?
— Он же тебе объяснил, этот еврей, — сказал Магомет-Султан.
Тут уже пришел черед удивиться мне.
— Постой! — сказал я. — Какой еврей?
— Ну, этот, у которого мы были. Хозяин этой лавки.
Забыв о разнице цен на бараньи шапки, мы переключились на эту тему. Спрашивать, каким образом Магомет-Султан узнал в хозяине меховой лавки еврея, было бесполезно: узнал — и все. Так же, как узнавал в даргинце даргинца, в аварце аварца, а в лезгине лезгина. Но о горских евреях они с Умой нам кое-что все-таки рассказали.
Я, правда, так и не понял: горские евреи и таты — это один народ или все-таки разные? Получалось, что скорее разные. Но что было совершенно несомненно для наших дагестанских друзей, так это то, что у меня с этими горскими евреями нет ничего общего, кроме названия. Нас — меня и моих соплеменников — Магомет-Султан и Ума называли «европейские евреи» и почитали совсем другой нацией.
Так ничего толком и не поняв, я решил: ладно, приеду в Москву — разберусь. Но приехав в Москву, начисто забыл про это свое намерение, как, впрочем, и про самое существование каких-то неведомых мне горских евреев.
Вспомнил только, что несколькими годами раньше я уже задавался этим вопросом.
Было это году в 72-м или в 73-м. Мы провожали в аэропорту «Шереметьево» кого-то из наших друзей — то ли Воронелей, то ли Манделя. Проводы были тяжелые, мы не сомневались, что никогда в жизни больше не увидимся. Поэтому после того, как отъезжавшие прошли уже все паспортные и таможенные процедуры и скрылись с наших глаз, мы стояли и ждали, когда они появятся наверху, за стеклом, чтобы в последний раз махнуть им рукой. А там, за тем стеклом, стояла, тоже, видать, отъезжающая на свою историческую родину, большая семья вот этих самых горских евреев. Черноусые мужчины в кепках-аэродромах, женщины в платочках и дети — мал-мала меньше.
— Ну что? — глядя на них, сказал я жене, все эти годы упрямо уговаривавшей меня признать себя евреем и присоединиться к уезжающим в Израиль. — Ты в самом деле считаешь, что у меня с этими людьми есть что-то общее?
И даже моя упрямая жена вынуждена была признать, что да, действительно, найти что-нибудь общее у меня с этими людьми — трудновато.
Я не думаю, конечно, чтобы Эренбург чувствовал, что у него есть что-то общее с теми татами, делом которых он считал себя обязанным заняться. Может быть даже он не счел для себя возможным отказаться от этого дела не как еврей, а как русский интеллигент. Как Короленко, защищавший от обвинений в ритуальном убийстве не только еврея Бейлиса, но и крестьян-вотяков.
Может, оно и так. Но ОНИ-ТО — эти самые таты — не случайно пришли именно к нему. Пришли именно как к «еврейскому печальнику», как назвал его в одном своем стихотворении Слуцкий. И он не отмахнулся от этой своей миссии, от этой своей роли. (В отличие от Б. Л. Пастернака, который не то что с татами, но и с «европейскими евреями» не хотел иметь ничего общего.)
Уже одно это начисто снимает с Эренбурга обвинение в беспринципности и сервилизме. А между тем была по крайней мере еще одна область, где он ни разу не изменил себе.
5
Эренбург редко прибегал к классическим стихотворным формам. Но среди его последних стихотворений есть одно, написанное в чеканной форме классического сонета. Оно так и называется: «Сонет».
Это его поэтическое — в сущности, даже не поэтическое, а жизненное — кредо:
Это правда. Не нарушил.
Во втором томе эренбурговских мемуаров я прочел его рассказ о том, как в июле 41-го, в Переделкине, в чьей-то пустующей даче, под вой немецких самолетов и грохот зениток вдвоем с Борисом Лапиным, мужем Ирины, он читал русский перевод романа Хемингуэя «По ком звонит колокол». Наутро Лапин должен был уехать под Киев, откуда не вернулся. И они читали всю ночь напролет, передавая друг другу прочитанную страницу машинописи.
Прочел я об этом в самом начале 60-х, а незадолго до того сам читал этот роман Хемингуэя примерно таким же способом.
Это было незадолго до моего ухода из «Пионера» в «Литгазету», стало быть — в 59-м.
Среди множества никому не известных, как правило, начинающих авторов заглянул ко мне однажды симпатичный толстый увалень, лет, как мне показалось, двадцати. (На самом деле ему было больше: он сообщил, что только что окончил Институт востоковедения.) Держался он как профессионал. Рассказал, что только что закончил большой роман, который будет печататься в таком-то издательстве. (Кажется, даже показал верстку.) Делился новыми своими литературными планами. (Закончив один роман, он тут же засел за другой).
Пока он плел мне все это, я читал принесенный им коротенький рассказик и тоскливо думал: «Бог ты мой! Какой роман! Да ведь он двух слов связать не умеет. Как говорил в таких случаях мой друг Поженян — ни складу, ни ладу, поцелуй кошку в трамвае».
В общем, никаких литературных перспектив для этого милого парня я в том прочитанном мною его рассказе не углядел. (Забегая слегка вперед, должен признать, что ошибся: это был будущий Юлиан Семенов.)
Он легко и свободно болтал о своих литературных симпатиях и вкусах, сыпал именами знаменитых западных писателей. Мелькали там и Олдингтон, и Хаксли, и Скотт Фицджеральд, и Дос Пасос. Несколько раз промелькнуло, конечно, и имя папы-Хэма.
Слушал я все это вполуха. Но вдруг сделал стойку.
— Я только что прочел «По ком звонит колокол», — небрежно сказал он.
Я задрожал.
О романе этом я только слышал (от друзей, читавших его по-английски). О том, что уже существует русский его перевод, я, кажется, даже не подозревал. А он вроде сказал, что прочел его по-русски.
В общем, слово за слово, выяснилось, что у него есть машинопись русского перевода этого романа, и он — ну конечно, что за вопрос! — может дать мне его почитать. К сожалению, ненадолго. На неделю? О’кей, на неделю. Но это — максимальный срок.
К этому нашему разговору с интересом прислушивалась моя коллега Джана Манучарова, и когда будущий Юлиан Семенов нас покинул, мы с ней быстро договорились, что если всё это не окажется пустым трёпом, читать «По ком звонит колокол» мы с ней будем, конечно, вместе.
Будущий Юлиан Семенов трепачом не был. На другой же день он принес нам толстенную папку с хемингуэевским романом, и, оставшись после работы в редакции, мы с Джаной приступили к чтению. Точь-в-точь как Эренбург с Лапиным: передавая друг другу очередную прочитанную страницу.
Но очень скоро выяснилось, что так у нас дело не пойдет. Джану дома ждал муж и любимый пёс: скотч-терьер Томка. Меня — ревновавшая меня к Джане (как, впрочем, ко всей женской половине человечества) жена.
И тут остроумная Джана нашла гениальный выход. Давай, сказала она, скинемся и отдадим рукопись машинистке. За неделю она его нам перестукает. Нет? Ну, значит, надо найти двух машинисток.