Страница 114 из 143
Тело его было привезено в Уфу. Мать встретила сына в гробу такая же строгая и величавая в своем немом горе, как и раньше, когда она его видела живым в цепях за каменными стенами. В каждый год в день смерти Егора, собирая все свои крохи, она ставит столы в доме и кормит всякого приходящего к ней бездомника, нищего и голодного. Но и весь год дверь ее отперта любому, нуждающемуся в ней. В доме скорбь и тишина, будто лежит еще неостывшее тело, и протекающие годы не приносят утешения. Но именем Егора и в память его матерью, в согласии с ее убеждениями и бытом, творится непрестанное добро.
У Егора было ценнейшее качество, крайне редкое среди русских людей: он умел становиться на чужую точку зрения, понимать ее всецело и болеть мукой чужой мысли, как своей собственной. От этого обмен мыслей с ним, иногда страстный спор никогда не переходил в ссору, полемику и фракционность, как почти всегда в России в частной и общественной политической жизни. С ним всякий спор был захватывающе интересным и дружным исканием сообща наилучшего решения вопроса. Лично мне он не один раз помогал выпутываться из ряда теоретических сомнений и объективного и субъективного характера, начиная с неразрешенной и неразрешимой гносеологической проблемы о координировании мышления и бытия, объекта и субъекта, и кончая совершенно личными grubleil[208]*. Чтобы помочь другому, он брался за книги, не предложенные им для чтения в данное время и увлекался ими, конечно, всерьез. При попытках найти ответ на философские вопросы в нем проявлялась глубокая проницательность и самостоятельность ума. Каждое его письмо было серьезной трактовкой поднятой темы.
Способность Егора не обострять спора и не давать ему вырождаться сказалась особенно ярко в 1909 году, когда в тюрьме стал страстно обсуждаться «Конь бледный» Ропшина[209] Егор, понимавший и принимавший и Ваню, и Жоржа выступил с рядом статей-писем по вопросу о революционной морали, и этот спор, ведшийся в письменной форме, вынес вместо фракционности и раздражения расширение горизонта у ряда товарищей. Аргументация Егора была в этих статьях-письмах чрезвычайно самостоятельна и смела мыслью.
Нас долго занимал анализ провала революции 1905 года. Кроме причин, исходящих от несознательности и неорганизованности масс при совершенстве царского военного-полицейского аппарата и др. Егор подчеркивал всегда еще одну — отсутствие единого фронта (буквальное его выражение) у социалистов. Последнее ему казалось как раз той щелью, через утекала мощная революционная энергия народных масс и партий.
Мы ждали Амстердамского Конгресса и сообщений о ходе его с большим нетерпением. Но ни одно сведение о нем не дошло до нашей каторги. Зато планы и предположения наши были обширны. Егор писал:
«Войны не будет, только бы нам сговориться».
И вдохновенно развивал свою мысль-надежду:
«Войны не будет. Империализм подкосится всемирным рабочим объединением»…
Во всем, о чем мы с ним говорили в письмах, что тревожило порой мысль целыми месяцами, — во всем у него появлялась пытливость, проницательность и мудрость мышления, мудрость, переносившая всякий обмен мнений на безграничный простор искания истины и правды. Он всегда искал постулатов правды не только в общественных, но и в личных отношениях, и не раз говорил о необходимости реформы в самой первичной ячейке общественности — семье:
«Мне кажется, без реформы в самых интимных человеческих отношениях с людьми все-таки ничего не поделаешь».
Это напряженное всестороннее искание благообразия жизни извне и внутри, «блаженство» общения с богом — его характернейшая черта:
«Ничего страшного, ничего невероятного нет, мама, для того человека, который захотел жить богом, отдавая ему каждое дыхание, и если ты встретишь такого человека хоть раз в жизни, то знай, что ты видела самого блаженного человека на свете. Мы очень далеки от этого совершенства, но мы должны стремиться к нему, не правда ли?»
И еще:
«Я умру, но моя правда, то, что для меня дороже жизни, останется жить. Я испытываю величайшее в мире счастие жить так, как велит моя совесть, жить для своей правды. Эту правду у меня никто не властен отнять»…
Должно быть в темных чащах приуральских лесов, на непроторенных дорожках русского лесного моря и безбрежных степей, по которым десятки лет ходили, прятались, гибли от голода, холода, зноя и бесприютности тысячи и тысячи ходоков за верой, за правдой, за божьей истиной, копилась и концентрировалась эта религиозная жажда, эта великая по силе и напряженности духовная энергия, и она-то проявилась в Егоре, освещая и согревая все кругом.
Егор является типичнейшим сыном своей родины и народа, лучшим его выявлением. Русский народ в тисках беспощадной действительности, пока не догадался о путях революции или, быть может, не вполне удовлетворяясь ими, искал освобождения в мысли и в быте целых двух с половиной — трех столетий. Сектантство, раскольничество, атеистическое беспоповство и нетовство — это долгое страдное и великое хождение по мукам души народной. И оно выковало крепость и силу духовную правдоискателям в жизни личной и общественной и революционерам-преемникам этих правдоискателей. Выковало стойкость и непреклонность и отречение от другой исконной русской стихии — смирения.
«Мама, молись за тех, кто борется, молись, чтобы — сильна и метка — была рука их».
…«Не плачь о них, они сами идут на смерть, чтоб другим дать свободу жить. Плачь по народе, по его великим безмерным страданиям, по его беспомощности, бессилии восстать и стряхнуть с себя палачей. Нет у народа сил постоять за себя… Еще требуются иные, кто б защитил его!…»
От сгорания живьем в деревянном срубе при отстаивании своей веры и спасения от соблазна, от стояния на стопе и пустынножительства в лесах и пещерах народная энергия пришла через своих носителей и представителей к героической борьбе за други своя.
В нашей переписке с Егором чуть ли не больше всего места взяло обсуждение вопроса о тюремной тактике. Началось оно вскоре после перевода Сазонова поблизости к нам.
После шума, произведенного в России по поводу безобразий режима в Алгачах, Егор и другие товарищи из Алгачей и часть товарищей из Акатуя были переведены в Горно-Зерентуйскую тюрьму, отстоявшую от нашей Мальцевской на расстоянии 5 верст. Обе тюрьмы оживленно и регулярно переписывались в течение трех лет, ухитряясь при всяких режимах налаживать почту через уголовных или пользуясь помощью величайшего друга всех каторжан врача Рогалева.
Хочется прервать течение записок, чтобы помянуть его. Врач Николаи Васильевич Рогалев состоял на службе при Нерчинской каторге 9 лет, до 1909 года. Это был дорогой и знакомый всем нам из русской литературы и жизни тип врача подвижника-общественника. За 9 лет службы на каторге он не дал применить ни к одному уголовному каторжанину, не говоря уже о политических, телесного наказания в пределах своего врачебного района. Кругом творились зверства и невероятные притеснения. Лишения каторжан при воровских самодурах-начальниках каторги и тюрем были неописуемы. Николай Васильевич в этом медвежьем углу был буквально один без единого отклика и опоры, и все же он так твердо и непреклонно отстаивал свое право защиты угнетенного человека, что с ним начинали считаться самые свирепые тюремщики. Мы уже застали его совершенно замученным человеком, расстроившим нервную систему до крайней степени. Это был при молодых годах больной человек, выглядевший старым, с трясущимися руками и головой и больным сердцем. Долгая одинокая борьба взяла все его силы, высосала его до дна.
Доброта Н. В., его мягкость в обращении, тон равного друга и товарища с заплеванным, униженным до последней меры каторжным человеком в этом месте всяческого оскорбления и угнетения людей поражали при всех встречах с ним.
208
Раздумъями (нем.)
209
В. Ропшин — литературный псевдоним Б. В. Савинкова.