Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 118



Так вот, зайка, я просто лежала вчера вечером и думала о тебе. В Нью-Йорке летом так ужасно жарко. Я чувствовала себя такой несчастной. Внизу у нас есть бар (ты ведь не видел эту квартиру с тех пор, как я переехала сюда из Виллиджа), где полно невообразимо шумных итальянцев. Музыкальный автомат все время грохочет вовсю, и, конечно, летом становится еще хуже из-за открытых окон. Я положила на голову подушку и начала засыпать, когда Чеккинос (это смуглый усатый латиноамериканец, довольно неприятный молодой человек) ввалился пьяный — их квартирка напротив, в коридоре, — а она закричала как оглашенная и забарабанила в мою дверь. Так что я пролежала без сна, пока не закрылся бар, прислушиваясь к проезжающим автобусам и думая. Думы были не очень приятные, — собственно говоря, они были очень безотрадные, и мрачные, и унылые. Они начали одолевать меня, похоже, в последнее время; у меня бывали такие моменты и прежде, но они никогда не длились так долго, и это абсолютно ужасно. Вся беда в том, что они — эти мысли — четко не очерчены или не имеют ни к чему отношения. Это что-то вроде черного страшного тумана — ты как бы заболеваешь, ты так себя чувствуешь, когда начинается грипп. Я стараюсь с этим бороться, но оно проникает в тебя, и я ничего не могу с собой поделать. Когда думаю о тебе, это немного помогает, но не знаю: кажется, в действительности не помогает ничто. Я как бы плыву, точно я тону в каком-то темном месте, и нет ничего, что могло бы вытащить меня на землю. Тебе может показаться, что это должно быть приятно — тонуть вот так, но это неправда. Это ужасно. Затем, когда я вижу птиц, кажется (что-то вычеркнуто).

Ох, папа, я не знаю, в чем дело. Я старалась стать взрослой — быть хорошей девушкой, как ты бы сказал, но куда ни повернусь, я все больше и больше погружаюсь в страшное отчаяние. Что происходит, папа? Что происходит? Почему счастье так бесценно? Что случилось с нашими жизнями, отчего, куда бы мы ни повернулись — и как бы ни старались, — мы причиняем людям горе?

Я никогда еще не говорила тебе об этом, дорогой. Не знаю почему. Я только хочу, чтобы ты это знал. Пожалуйста, не чувствуй себя неловко.

Это правда. Все мы были такие недобрые. Я была такой недоброй к людям. Это (тут что-то вычеркнуто) проходит.

(Позже.) Ненавижу этот город, зайка. Все тут такое фальшивое, и жестокое, и уродливое. Но может, дело во мне — я ведь так любила его вначале. Энтузиазм, ученики в школе… знакомство с Гарри. Он на днях заходил забрать кое-что из своих вещей. Все было так напряженно, когда он вошел, — я была в полной панике. Я удивлялась: как я могла полюбить его? А ведь я его любила, очень любила. Возможно, это я оказалась недоброй и разрушила наш союз? Однако же я не могла этого признать — просто не могла. День был жаркий, и, наверное, мы оба плохо себя чувствовали, так что под конец стали ссориться. Я ужасно обозвала его и выбежала из квартиры, хлопнув дверью. А когда позже вечером вернулась домой, его уже не было, и я готова была умереть. Значит, я все еще люблю его, папа? Все еще люблю? Не знаю. Знаю лишь, что со мной происходит что-то ужасное. С тех пор как я ушла с работы, я почти ничего не делаю, поздно встаю, чувствуя, как это жутко жаркое солнце светит мне в лицо. Я сажусь и читаю и время от времени отправляюсь пройтись. Вот и все. Ну не ужасно ли рассказывать тебе такое? Но я хочу, чтобы ты знал.

Иногда я вижу Лору — ты ведь помнишь ее? Мы в тот вечер вместе ходили в „Вэнгард“. Она очень нудная, но я ей почему-то завидую. Может, это и есть ключ к счастью: быть тупицей, не искать никаких ответов.

Я думаю о Моди. Почему она должна была умереть? Почему мы должны умереть?

Ох, мне так тебя не хватает, папочка! Мне бы хотелось увидеть тебя, поговорить с тобой и услышать от тебя что-то приятное. Мне бы хотелось приехать домой! Птицы до невероятия не дают мне покоя. Такие бескрылые…»

Там было еще много написано, но он больше не читал — все стало безумным и непонятным. Он тихонько опустил письмо и взглянул вверх, где чудовищный дневной мотылек, обалдев от света, дико кружил вокруг висячей электрической лампочки.

— Что такое, мистер? — спросила Хейзел.

Лофтис не отвечал.

— Что такое, мистер? — повторила Хейзел. — Я ничем не могу помочь?

Он поднял на нее глаза.

— Моя дочка, — произнес он с безнадежной мольбой.

— Ах, бедный вы человек, — сказала Хейзел.

Он понимал: теперь ничего уже не изменишь. Он опустил голову на стойку и закрыл глаза. «Элен, вернись ко мне».

— Ах, бедный вы человек, — повторила Хейзел.

2

Долли Боннер осторожно, боком спустилась со ступенек станционного дока, словно боялась, что может упасть из-за высоких каблуков и узкой трикотажной юбки, если будет неосторожна, и заспешила к Барклею, все еще возившемуся с мотором.



— Ты видел мистера Лофтиса? — спросила она. — Где он?

Парень вскинул глаза и испуганно повел рукой, указывая на ресторан. Долли напугала его.

— Вон там. Вон там, мэм, — сказал он.

И с грохотом захлопнул крышку, поскольку только что увидел мистера Каспера, который, стоя у багажного вагона, где находились останки, подал ему знак подогнать катафалк. Пыль рассеялась, хотя в воздухе все еще крутились небольшие водоворотики и завихрения; сквозь одну из этих тучек Долли прошла к ресторану, стряхивая с юбки пыль. Она услышала громкие скорбные звуки гитары; защитив от света глаза, вгляделась в пыльное стекло. Внутри Лофтис сидел за чашкой кофе, а женщина за стойкой быстро и беззвучно открывала и закрывала рот. «Бедный дорогой Милтон!» По ресторану ходила радуга цветов музыкального ящика — вечно меняющийся красивый спектр; мужчина с низким печальным голосом пел: «Возьми меня назад, и сделаем еще одну попытку». Обычная народная песня, однако исполненная настоящего тихого горя. Бедный дорогой Милтон.

Она смахнула платком пыль с лица, попудрила нос и поглядела на себя в оконное стекло. Она была смуглая и хорошенькая и, пожалуй, могла бы быть красивой, если бы не слегка срезанный подбородок, отчего ее лицо казалось не безвольным, а скорее капризным, как если бы ее челюсть и губы могли, как у девочки, задрожать в любой момент от горя. Ее много рекламировали в связи с общественной деятельностью — в Красном Кресте, Женском клубе и тому подобных организациях, — и ее фотография, снятая вскоре после свадьбы, появлялась в местных газетах по крайней мере дважды в месяц в течение более двадцати лет, пока даже она не почувствовала неуместности шляпы-колпака и челки, что вызывало откровенные и скрытые насмешки в городе. И тогда она не без сожаления заменила фотографию другой, более новой, где у нее уже не было молодой улыбки, зато точно обозначались маленькие мешочки под глазами и складки на шее, дряблой и слегка сморщенной. Сейчас она в последний раз любовно провела пуховкой по носу и вошла в ресторан.

Она нежно положила руку на плечо Лофтиса.

— Дорогой мой, нам уже пора. Все готово и…

— Когда наступит великий судный день, — ровным голосом произнесла Хейзел, — вы с ней вместе выйдете на золотые улицы. Не волнуйтесь, мистер. Так сказано в большой книге. Евангелие от Иоанна, восемнадцать — тридцать шесть: «Царство мое не в этом мире…»

Лофтис тяжело вздохнул и поднял на Долли испуганные глаза.

— Ты говоришь, все уже готово?

— Да, дорогой. Пойдем.

— Это долина слез, — продолжала Хейзел, — будто входишь в гущу тумана…

— Сколько я тебе должен? — спросил Лофтис.

— Это будет пять центов.

Лофтис положил монету на стойку.

— Я всем сердцем с тобой, мистер. Право дело.

— Спасибо, — пробормотал Лофтис.

И машинально открыл для Долли дверь. Они вместе вышли на улицу, где уже исчезла пыль и теперь ярко светило солнце. Музыкальный ящик печально пел им вслед: «Возьми меня назад — давай еще раз попытаемся». Вдали уголь с элеваторов плюхнулся в море, сотрясая землю. «Давай еще раз попытаемся».