Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 78

Я закатываю глаза; на самом деле она говорила мне это множество раз. Из соображений лояльности по отношению к отцу я всегда считала своим долгом пресекать эти ее признания. Но Керим издает тихий кудахчущий вздох сочувствия и приобнимает ее.

— Думаю, что он просто ничего не мог с собой поделать, дорогая Амелия, — говорит он.

— Я много лет терпела его, потому как думала, что у меня будет, по крайней мере, с кем вместе состариться. А он украл мою старость. Я считаю… что это было нечестно с его стороны. Правда. Дурное воспитание.

— Ну что вы, что вы, Амелия, не нужно плакать, — говорит Керим, и я вижу, что к ее глазам действительно подступили слезы.

— Глупый человек, — всхлипывает моя мама. — Ну почему ему было просто не послушать меня, когда я говорила ему, что с его здоровьем все в порядке?

***

— Мне кажется, что твоя мама немного увлеклась Керимом, — говорит Тобиас.

— Не говори глупости. Моя мама действительно одинока, иначе бы она ни за что сюда не приехала, но она не может на самом деле интересоваться Керимом. Он на сорок лет младше ее.

— Ладно, — говорит Тобиас, — но я вовсе не уверен, что Керим не заинтересовался ею. Она — хорошо сохранившаяся женщина, явно выгодная партия в свое время. Сколько ей, под семьдесят где-то? По нашим временам не так уж это и много. Вдова. Обеспеченная. Почему бы и нет?

— Никогда! Только не Керим.

— Мы о нем мало что знаем. Он действительно проводит с ней достаточно много времени. Он и сейчас в гостиной вместе с ней.

— Дурацкий разговор какой-то.

— Проберись туда и посмотри, что они там делают. Ты же хочешь этого.

— Ничего я не хочу.

— Ладно, тогда выключай свет и будем спать.

Я ворочаюсь на кровати.

— Хорошо, я тихонечко загляну к ним — просто чтобы убедиться, что у них все в порядке…

Уже за полночь. Я осторожно спускаюсь по дубовой лестнице, переступая через те ступеньки, которые скрипят.

Через открытую дверь я вижу маму и Керима, которые сидят на диване перед печью. Слышу мамино кокетливое хихиканье. От которого в 57-м году парни теряли голову.

— О, вы меня немножечко подпоили. У меня в голове уже начинает путаться. Я никогда ничего не пила, когда жив был мой муж, но это действительно довольно приятно. Так о чем это я? Ах да, о сексе.

Я застываю на месте. Секс? Моя мама рассуждает о сексе?! Когда мне было десять, она лупила меня только за то, что я вслух произносила это слово.

— Проблема с обществом вседозволенности, — продолжает она, — состоит в том, что оно принесло столько… оно вынесло на свет столько непристойности.

Керим издает какой-то звук, который она воспринимает как одобрение и предложение продолжить.

— Секс несовершеннолетних, например, или секс вне брака. Конечно же, в наши дни мы знали, что это существует, но у нас не было возможности постоянно слышать об этом. Люди такими вещами не похвалялись. И эти гомосексуалисты… Геи, как их теперь называют. Раньше это было хорошее слово, а сейчас его невозможно употребить без опасения быть неправильно понятым. Я, конечно, знала некоторых педиков, но им и в голову не могло бы прийти поднимать вокруг этого шум. Я не желаю, чтобы меня принуждали думать о том, чем гомосексуалисты занимаются в постели. Это омерзительно! А сейчас стоит включить телевизор — и это либо показывают, либо рассказывают об этом. На днях показывали какого-то викария, который утверждал, что это нормально. Ничего подобного, это не так. И уж точно говорить об этом не во время вечернего чая. И не по телевидению. Я очень рада, что у них в их ужасном доме нет этого ящика. То, что там показывают, просто неприлично.

Я на цыпочках возвращаюсь к Тобиасу.

— Думаю, нам не стоит волноваться по этому поводу, — шепотом говорю я. — Она рассказывает ему о некоторых своих взглядах на жизнь. А это способно отпугнуть любого, даже самого завзятого охотника за богатством.

***

Мы купили Фрейе серебристый, надутый гелием шарик в форме рыбки. Тобиас привязал его к пеленальному столику рядом с ее головой. Она поворачивается лицом к нему. Я верю в то, что она внимательно рассматривает его. Когда я вставляю его нитку в ее туго сжатый кулачок, кажется, что она держит его. Она двигает кулачком, и шарик дергается вверх-вниз.

— Случайность, — говорит Тобиас.

— А я думаю, что она может делать это осознанно.

— Нет, чепуха. Ты фантазируешь. Просто очень хочешь видеть, что она развивается, — ты это и видишь.

— А вы что думаете об этом, Жульен?

В последние дни я ловлю себя на том, что все чаще и чаще обращаюсь к нему, чтобы услышать его мнение. Он отвечает не сразу. И мы все несколько мгновений следим, как маленький кулачок вместе с шариком синхронно поднимается и опускается.

— Я не уверен, знает ли она, что ее рука соединена с ниткой, — наконец говорит он, — но мне кажется, она понимает, что, когда шевелит рукой, шарик тоже двигается.

— Вот видишь, Тобиас!

Жульен улыбается.

— Я пришел, чтобы пригласить вас на вечеринку, — говорит он. — У меня дома. Кажется, вы там еще не были. Это будет празднование прихода весны. И, пожалуйста, возьмите с собой Фрейю — в конце концов, она ведь тоже одна из нас.

Я до смешного тронута. Я склоняюсь над Фрейей и перекатываю ее к себе; кулачок по-прежнему сжимает нитку. Она поднимает руку, и мы с ней оказываемся связанными.

— Разрешите, — говорит Тобиас. — Дайте-ка мне распутать свою семью.

В какой-то момент, когда он пытается ослабить нитку, рука его соскальзывает, и мы, расположившись по кругу, оказываемся связанными уже втроем. Я с некоторым удивлением вдруг думаю: мы — семья.

***

Вечером, вместо того чтобы идти спать одной, я сижу рядом с Тобиасом в студии и смотрю на его сосредоточенное лицо, а он прослушивает в наушниках свою музыку. Оказалось, что на самом деле насчет «Мадам Бовари» ничего еще не ясно. Это какое-то совместное производство, и они не укладываются в смету финансирования. Снимать уже закончили, но нужны еще деньги на послесъемочные этапы работы над лентой. Салли хочет, чтобы Тобиас написал — и как можно дешевле — фрагменты музыкального сопровождения, а они продемонстрировали бы их потенциальным инвесторам.

— Что ты здесь делаешь? — спрашивает он.

— Жду тебя, — говорю я. — Не хочешь дать мне немного послушать?

Он снимает свои наушники.

— Оно… еще не готово. Не сейчас. Потом.

Однако он, похоже, не собирается занимать оборонительную позицию. В кои-то веки. И я решительно двигаюсь вперед.

— Почему до тебя так трудно достучаться в последние дни? Я тебя раньше никогда таким не видела, когда ты работал над музыкой.

— Это большая работа. Она действительно очень важна для меня.

— Но дело ведь не в этом, верно?

— Я не могу объяснить. Ты все равно не поймешь.

— А ты попытайся.

— Когда я в последнее время попадаю в студию, меня не покидает ощущение, что я пишу музыку ради того, чтобы выжить. В буквальном смысле этого слова. Что я уже поглощен и уничтожен, и только если я смогу удержаться и справиться с этой работой до конца, у меня может появиться какой-то шанс. Все это идет очень непросто: половину времени я пишу и переписываю одну и ту же сцену только для того, чтобы Салли написала мне по имейлу, что они ее вырезали в угоду какому-то потенциальному клиенту. У меня такое чувство, будто я пытаюсь плыть в патоке. Как будто я… корабль, получивший пробоину ниже ватерлинии и изо всех сил старающийся дотянуть до берега. Но я все равно тону, просто сам еще этого не знаю.

Он обнял меня и тихонько говорит это мне прямо в ухо. Я чувствую его дыхание, которое легко касается кожи моего лица.

— Понимаешь, Эмма Бовари попала в западню и окончательно запуталась. Не имело значения, кто она такая, насколько она красива, талантлива или, наоборот, порочна, насколько жив в ней мятежный дух, на что она надеется, о чем мечтает. В этом удушающем окружении она была обречена. Я чувствую то же самое. И это ощущение удушья… оно просачивается в мою музыку.