Страница 14 из 179
— Не копайся, ложись спать. Нам с тобою завтра за четверых работать надо, мы счастливее других: ни детей, никого в Краснодаре не осталось…
Проснулись все, как по сговору, едва забрезжил рассвет.
Меня поразили и порадовали Евгений, Мусьяченко, Еременко и другие партизаны. Они отдохнули за ночь, но и успели, видимо, многое продумать. На лицах их я прочел ту же суровую, непоколебимую силу, какую видел в отступавших красноармейцах. Они отступали, но не были сломлены. Горе же свое каждый спрятал так глубоко, чтобы никто из товарищей не мог заметить его. Начинался первый трудовой день отряда.
Исподтишка я поглядывал на Геню. Чего греха таить, он находился в состоянии, близком к восторгу. Мальчику едва пошел семнадцатый год, и вот он на своей машине перевозит добрую четверть всех грузов.
Женя родился и рос в суровые годы гражданской войны. Отсюда, может быть, и возникли в его характере замкнутость и твердая воля. Геню силой воли тоже не обидела природа, но рос он в ласке, которой не жалела своим детям окрепшая уже Советская власть, и замкнутости в нем не было.
Ему очень хотелось поговорить со мною, с матерью, с Женей. Но, подражая взрослым, работавшим сейчас не покладая рук, он тоже деловито молчал.
А Ветлугина с подрывниками все не было… Как по безмолвному уговору, никто в отряде о них не говорил. Но то Евгений, то Елена Ивановна, то Мусьяченко выходили на дорогу и, прикрыв ладонью глаза от солнца, всматривались в даль, в сторону Краснодара…
Оставаться в Крепостной и ждать их мы не могли. Полные скрытой тревоги, на другой день на рассвете мы погрузили наши припасы на машину, на тракторный прицеп, на подводы и двинулись в предгорья, к Крымской Поляне.
В Крепостной же оставался Литовченко. У него была явка для тех, кто запоздает выбраться из Краснодара до прихода врага. Мы знали: Литовченко сумеет соблюсти конспирацию, дождаться Ветлугина с подрывниками и поможет им добраться до нашей новой стоянки.
Лето стояло в полном цвету. Зеленым ковром легли нам под ноги сочные травы. Благоуханный воздух был прозрачен и чист. Мы шли, околдованные природой, помолодевшие, расправив широко грудь.
Впереди — горы. Мощные вершины подпирают сияющее небо. Прямо перед нами огромный кряж Карабета. Справа — громада Сибербаша, слева — Саб, гора-великан.
Амфитеатром стояли они перед нами, горы Кавказа, покрытые славой русского оружия, воспетые Пушкиным и Лермонтовым. Видели и знали мы их и раньше, но в этот день величие их впервые открылось нам, потому что сами мы были уже не теми людьми, что год назад.
Евгений шел рядом со мною. Я заметил, что губы его шевелятся.
— Ты что, как бедуин перед боем молитвы шепчешь? — усмехнулся я.
— «…И равнодушная природа красою вечною сиять», — ответил Женя. — Знаю, что «равнодушная» и даже враждебная подчас. А вот смотрю перед собою и не могу отделаться от чувства, что громады эти полны скорби, гнева и мести…
Узкая дорога вилась причудливым узором и временами, казалось, исчезала, столь круты и хитры были ее повороты. А за каждым поворотом ждало нас новое колдовство — то поляна, залитая солнцем, то мрачный, темный лес. И горы, горы, насколько хватает глаз.
Даже шесть месяцев спустя, когда каждая тропинка здесь была нами изучена и горы стали домом нашим, они так же волновали нас своею величавой, вековечной красотой.
Наступила наша первая партизанская ночь.
Крымская Поляна… Здесь был недавно лесозавод. Люди, работавшие на нем, ушли на войну. И вот опустевшие, никому не нужные жилища сразу наполнились человеческими голосами: партизанский отряд, измученный за день перевозкой, разгрузкой и сортировкой своих богатств, расположился на ночлег. Сладко потянуло дымком, вкусно захрустели овсом лошади.
Оружие и боезапасы мы сложили в стороне от прочих грузов. Назначив на ночь начальника караула, я крикнул Дакса. Всю дорогу ему приказано было находиться при Елене Ивановне, и сейчас он с восторгом устремился ко мне.
— Лежать здесь! — сказал я, указывая на груду оружия.
Дакс лег, но уши его были подняты вопросительно — «сам ты где ляжешь?» Я погладил его по голове — «здесь же, не волнуйся!» — расстелил одеяло, начал стаскивать ботинки. В это время раздалось грозное рычание. Дакс вскочил на ноги и, продолжая рычать, окаменел.
— Что такое? — удивился я.
— Это я, Мусьяченко, — прозвучало из темноты, — хотел рядом с вами пристроиться, да, кажется, не удастся — не пускают.
С большим трудом мне удалось уговорить Дакса пропустить к оружию Петра Петровича, но больше за всю ночь никто не посмел приблизиться к нам.
Редким качеством обладал Мусьяченко: от него всюду веяло домашним уютом. Домом ему был весь мир. Мы поговорили с ним о том, как предохранить кое-что из продуктов от порчи. Он ловко взбил сено у меня под головой, и мы сами не заметили, как уснули.
Еще не рассвело, как Дакс снова забеспокоился. Рядом никого не было, караул стоял на своих местах, партизаны спали, но всем видом своим, едва уловимым рычанием собака давала нам понять, что не все благополучно.
— Есть кто-то чужой поблизости, — сказал я, и мы с Петром Петровичем стали натягивать ботинки. Дакс, словно торопя нас, оглядывался на мгновение и снова весь вытягивался к уходившей вдаль дороге.
Я приказал караульным быть начеку, сам же с Мусьяченко, взяв Дакса на ремень, направился к дороге. У поворота ее мы залегли за кусты терна.
Но вот в предутренней тишине, когда еще ни одна птица не подает своего голоса и когда обычно не шелохнет листом ветерок, раздался вдали старческий, хриплый кашель.
Дакс рванулся — вдали из-за поворота показалась маленькая, тщедушная фигурка. Мы не спускали с нее глаз.
— Да ведь это дед Гаврило! — полным голосом проговорил Мусьяченко. — Как его сюда занесло?!
Теперь и я узнал старика: действительно, это был лесник, к которому привел нас однажды во время учебной вылазки Петр Петрович.
— Здравствуй, начальник! — сказал дед, оправившись от изумления. — Ты меня ни о чем не расспрашивай: беда у меня… Говорить не могу. И не плачу, а сердце, — он приложил трясущиеся руки к груди, — сердце плачет…
И все же дед поведал о своем горе Петру Петровичу.
Зная, что фашисты близко, — добра от них ждать не приходится, — пошел старик повидаться с единственным своим сыном, который жил на отдаленных хуторах в предгорьях вместе с женою. Приходит, а сына нет. Уехал, говорят соседи, в аул Тахтумукаев за дробью. Должен завтра вернуться, жди, Ну и дождался старик…
Поутру приехала сноха его и привезла ему сына — мертвого. На Тахтумукаев пришли наши части, отступавшие из Краснодара. Налетела следом авиация, стала бросать бомбы, строчить из пулеметов. Народу русского погибло! Погиб под бомбой и большой краснодарский начальник — Попов.
Мы с Мусьяченко выкрикнули в один голос:
— Какой Попов? Марк Апкарович?
— Он, — сказал дед, — а при нем женщина была партийная, ту сильно поранило.
Мы не хотели верить. Могла и напутать чего-нибудь дедова сноха.
— Нет, — качал он головой, — она не напутала. Она его в лицо знала, на партийную конференцию к нему в Краснодар вместе с покойным сыном ездила. Да и я Марка Апкаровича знал: на охоту мы с ним хаживали…
— Не из тех дед Гаврило, которые станут зря языком звонить, — сказал глухо Петр Петрович.
Дед усмехнулся горько:
— Разве ж можно на такого человека, как Марк Апкарович, этакую напраслину накликать?! На месте убило. И с большими почестями, как военного, под залпы, тут же его и похоронили.
Я выстроил отряд. Мы не могли дать в память Марка Апкаровича прощальный залп — стрельба привлекла бы к нам внимание. Мы только обнажили головы, и я рассказал партизанам, как создавался наш отряд: заботами, любовью, опытом и светлой мыслью Марка Апкаровича. Как завет его, я повторил слова: «Кому много дано, с того многое спросится», «Вы должны бить врага так, чтобы честные люди всего мира гордились вами». Я всматривался в лица партизан и в каждом читал искреннюю боль, гнев, ненависть к врагу.