Страница 37 из 43
Каких переворотов желал Щепкин, мы знаем доподлинно из его собственного письма.
Очень полно выражает политические убеждения Щепкина история его бенефиса в 1855 году, о котором рассказал актер П. Каратыгин. Бенефис этот совпал с днем получения в Москве вести о падении Севастополя (Севастополь, как известно, после длительной осады, был взят французской и английской армиями). «Почтенный артист, составлявший свой спектакль задолго до этого события, набрал пьес в духе крайнего шовинизма, но времени и по политическим обстоятельствам совершенно неуместного. Он выбрал драматическое представление П. И. Григорьева «За веру, царя и отечество», а в антракте читал известное стихотворение Пушкина «Клеветникам России». В драме Григорьева старый солдат пост, что мы закидаем шапками всю Европу, затем поет, намекая на красные мундиры англичан, появившиеся в Балтийском море:
Этот бенефис произвел тяжелое впечатление на публику».
Еще бы! Севастопольская кампания была принята русским обществом, как итог зарвавшегося и упрямого империализма Николая Павловича. Мрачная эпоха его царствования отмечала свой страшный эпилог.
Поэт Хомяков, славянофильские убеждения которого никак не позволяют сделать заключение о его революционности, сказал об этой поре так:
Даже министр Т. Валуев и тот отметил в своих воспоминаниях, что последние годы николаевского режима создали обстановку, когда был «сверху блеск — внизу гниль». Запутавшийся в сложных политических комбинациях, растеряв недавних союзников, поссорившись со всеми императорами и королями, еще так недавно вступившими в священный союз, Николай доживал свои дни под гром французских и английских пушек, громивших русский флот в Севастополе.
М. С. Щепкин в роли Чупруна в пьесе „Москаль Чаривник".
(30-ые годы).
Тот же Валуев отметил, что в нашем флоте не было тех именно судов, а в сухопутной армии — того именно оружия, которые требовались для уравнения боя. что состояние и вооружение наших береговых крепостей были неудовлетворительны, что у нас недоставало железных и даже шоссейных дорог. А актер Щепкин со сцены уверял, что мы «наловим, ай-люли, красных раков на мели».
Все видели, в какой трагический тупик зашла страна. Поэт Тютчев говорил о Николае I так: «Чтобы создать такое безвыходное положение, нужна была чудовищная тупость этого злополучного человека».
Но как выразительна для самого Николая его фраза, сказанная по поводу заявления одного из приближенных к нему лиц о том, что обитатели столицы очень волнуются положением военных дел: «Не понимаю, им-то что за дело?!»
Впрочем, придворные и аристократические круги вообще не понимали драматичности положения: когда появился английский флот неподалеку от Кронштадта, то смотреть на его суда ездили в виде развлечения. Актер Щепкин вполне соответствовал этому обществу; его шовинизм отвечал чванной тупости военщины.
Щепкин иногда ссорился с театральным начальством, но никогда не спорил с князьями, сановниками, высшей знатью. Он очень любил знаки внимания, оказываемые ему высшей властью. Охотно ездил во дворцы — читать Гоголя и рассказывать собственные сцены. Он был польщен приглашением генерала Закревского выступить на его домашнем вечере. Если бы знал Щепкин, что доносил о нем Закревский!
Герцен был прав: Щепкин выражал партиархальное лицо Москвы, такой далекой от всякого вмешательства в политику. О политике еще можно толковать в уютных курительных и гостиных английского клуба, куда, кстати сказать, Щепкин получил доступ первым из актеров. Английский клуб, в котором неистребимы были традиции фамусовской Москвы. — учреждение аристократическое и быть принятым в состав его членов не-дворянину, не-барину, была вещь почти невозможная. Но Щепкин стал не только гостем, но и членом этого клуба. Здесь он играл в карты с самыми знатными людьми, и эта честь, ему оказанная, давно стерла в нем юношеские воспоминания
о той поре, когда его барин граф Волькенштейн приказывал ему угощать актрис в буфетной. Щепкина уже десятилетиями кормили роскошными обедами и ужинами и не только на шумных пирушках Герцена и его друзей, но и в чинных столовых московской аристократической и денежной знати. Он был ведь всем приятен, всем мил, Разночинец Белинский и «шестисотлетний дворянин» Пушкин, лекарь Кетчер и «сам» Николай Павлович слушали его рассказы. Люди самых противоположных убеждений, стоящие на вершине социальной лестницы и робко жавшиеся у ее подножия, решительно одинаково воспринимали Щепкина.
«Светлый старик», называет его Герцен, но и царь относится с уважением к его почтенным сединам, сделав замечание маленькому наследнику, когда тот приставал к Михаилу Семеновичу, требуя повторения трудного рассказа.
В той статье, которую написал Герцен, узнав о смерти Михаила Семеновича, есть прекрасные строки, характеризующие не только Щепкина, но и годы, в которые жил, дряхлея в Москве, Щепкин: «патриархальное лицо Щепкина было крепко вплетено во все воспоминания нашего круга. Четвертью столетия старше нас, он был с нами на короткой дружеской ноге родного дяди или старшего брата. Его все любили без ума: дамы и студенты, пожилые люди и девочки. Его появление вносило покой, его добродушный упрек останавливал злые споры, его кроткая улыбка любящего старика заставляла улыбаться, его безграничная способность извинять другого, находить облегчающие причины была школой гуманности… А как-то потухла его жизнь? Декорации, актеры и самая пьеса еще раз изменились. Что делал старик, доживавший, с одной стороны, до осуществления своей вечной мечты об освобождении крестьян, — в среде пресыщенного либерализма, патриотизма кровожадного по службе, в среде доносов университетских, литературных, окруженный изменниками своей юности, своих благороднейших стремлений?» Герцен спрашивает, он не знает, что в этой атмосфере Щепкин вовсе не чувствовал себя хуже, чем когда-то в салонах и гостиных Москвы, где велись словесные бои между славянами и западниками, или в Соколове, где так явственно сказывался процесс расслоения кружка единомышленников, где намечались те пути, по которым в разные стороны пойдут страстные собеседники, решавшие коренные вопросы миросозерцания. Щепкин не знал этих расхождений, не болел тяжелыми сомнениями, поколебавшими самые прочные дружеские связи. Он сохранил любовь всех, сам свою любовь деля на равные части между всеми. Не гражданский, а сценический подвиг вершил он в течение десятилетий. Мы знаем о нем правду и принимаем его в тех пределах, которые слагают его образ как человека и художника.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В БОРЬБЕ С ОСТРОВСКИМ
3 декабря 1849 года в доме профессора П. М. Погодина был литературный вечер. Молодой чиновник А. Н. Островский читал пьесу «Банкрот». «Слушающих собралось довольно. Актеры, молодые и старые литераторы, между прочим и графиня Растопчина. ‘Гоголь был зван также, но приехал среди чтения: тихо подошел к двери и стал у притолоки. Так и простоял до конца, слушая, повидимому, внимательно. После чтения он не проронил ни слова. Графиня Растопчина подошла к Гоголю и спросила:
— Что вы скажете, Николай Васильевич?
— Хорошо, но видна некоторая неопытность в приемах. Вот этот акт нужно бы подлиннее, а этот покороче. Эти законы познаются после, и в непреложность их не сейчас начинаешь верить.