Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 11



— А я тебя буду звать Дунюшкой. Ладно?

Согласилась. Зови хоть как, только рядом будь. Всю жизнь… Злость во мне приутихла. Спросила, как нас встретит его родня, не дадут ли мне, невесте нежданной-негаданной, от ворот поворот.

— Не посмеют, — сквозь зубы пробурчал Матти. — Характер они мой знают. Терплю, терплю, а как терпенье лопнет — никому не поздоровится. Да и боятся они, что я обратно в Питер укачу. Потому и женить торопились.

— Ты и мне будешь такой характер показывать? — забеспокоилась я.

Засмеялся Матти:

— Я-то еще тебе своего характера не успел показать, а ты уже успела! Так и надо. Ты не овца, себя стричь не давай. Друг друга мы не знаем, да и Дуарие ведь я совсем почти не знал. Только сердце мое чует, что с тобой нам будет жить лучше, веселее.

На том и поладили. В избу к нам вошли мы в мире и согласии. Невестка образ сняла, на печь матери подала. Мы встали на подпольницу, благословение приняли, опять сели в сани и поехали венчаться. Невестка ехать с нами отказалась. Не то маменьку боялась одну оставить в таком волнении, не то брата моего опасалась. Приедет из лесу, не понравится ему свадьба-скороспелка — жена всегда под рукой в злую минуточку, она за все ответчица.

В церкви народу — полным-полно!

Собрались подивоваться на суженых-ряженых. А я голову гордо держу. Любуйтесь на мое счастье случайное. Хоть день — да мой! Пусть потом все провалится в тар тарары! Кому нечего терять, тому нечего жалеть.

Потом уже плохо и помню, как все было, как все обошлось. Словно кто столкнул меня в порог-водоворот. Крутит, вертит, выбраться не могу, до дна глубоко, берег далеко. Однако не забыла, как переступали порог мужниного дома. Высоким он мне показался, как толстенная колода-обрубок. Перешагнули. Родителям в ноги поклонились. Им уже сороки на хвостах весть принесли, не обрадовали. Да делать нечего, людей больше нельзя смешить.

Увели меня в синчо-перти переодеваться молодухой. Свекровь туда пришла, ключами гремит, сундук открывает, для меня свои свадебные наряды достает, для дочки береженные, от своей бабки завещанные. Сарафан-штофник, сорочку — кисейные широки рукава, с кружевами до оборками, передник атласный, повойник бабий шелковый, переливчатый, как сорочий хвост.

Вертели меня, крутили, одевали, обували, волосы по-бабьи расчесывали, на прямой пробор, на две косы в пучок свитые. По обычаю накрыли мне голову и лицо шелковым платком с кистями. Повели к столу под руки. Невеста, платком покрытая, что слепая без клюки, сама идти не может. Усадили рядом с мужем. Он под столом мою руку погладил легонечко, ласково. Успокоил, ободрил! Сват нам встать приказал. Сват лучинку взял на конце расщипанную, раздвоенную. В щель лучинки конец платка вложил, защемил и не спеша, потихонечку лучинку крутит, платок на нее наматывает, молодухино лицо приоткрывает. Потом как сдернет платок да закричит-заблажит:

— Хороша ли наша молода?!

Ревом заревела изба с горницей:

— Хороша молода, хороша молода, ура, ура!

Да так, чти и на других свадьбах не слыхивала. Никто не созоровал, ничего обидного не крикнул. А ведь всякое на свадьбах бывало, на чужой роток не накинешь платок!

Я стою да низко кланяюсь народу честному, родимому… Сердце щемит, лицо огнем пышет, слезы глаза туманят, но не катятся. Сдержать бы их надо, не в пору бы плакать, не ко времени. Как откланялась, голову подняла, глазами всех обвела, улыбкой радостной всех отдарила. Пусть, думаю, каждый поймет, кто разумен, что я без словечушка, по обычаю не положенного, могу сказать: «Спасибо, люди добрые, за привет да ласку. За то, что меня, сироту, не обидели, не высмеяли…»

Видно, народ понял мой улыбчивый взгляд, как гаркнет снова — не по правилу, не по обычаю:

— Хороша молода! Ура!



Чуть присели, муженек шепчет на ухо:

— Ох ты, Дуняша моя, пяйвяне каунис!

С тех пор это и мои самые приветливые слова. Украдкой взглянула на свекора, свекровушку, на девушку-золовушку. Ничего, как будто и они повеселели.

— Ну, а потом мы оба только того и ждали, чтоб нам «горько» кричали. До свадьбы не нацеловались, так на свадьбе наверстывали!

Уложили нас спать в темный холодный чулан. Раньше считалось, что молодым и в мороз тепло. Уложили на перину, не приданную, чужую. Одеялом укрыли ватным — стеганным, под таким я и век не спала. Сверху тулупом укрыли. Тут я призналась мужу, что давно его любила да сказать не могла. А он меня гладит, милует, приговаривает: «Спи, Дунюшка, спи, желанная, никому тебя в обиду не дам. На том крест твой медный поцелую. Он ведь свой у тебя, дороже золотого».

Будить нас утром пришли. А мы еще и глаз не сомкнули, чтоб счастье свое залежное не проспать, не продремать.

Три дня свадебничали. Успел на пированье-столованье и братец мой родимый, из лесу вызванный. С невесткой вместе они за столом сидели, моему счастью дивовались-радовались. Смотрю — мужа моего с братцем водой не разольешь. Понравились друг другу, говорят не наговорятся. Чарками чокаются. А мне так это радостно, что ног под собой не чую!..

Да, забыла сказать, что обутку-одежду мне золовушка от своей уделила, и я вернула невестке кумач-сарафан с причиндалами, а брату — его катанки новые, что одела я, на чужую свадьбу идучи. Буднюю справу мне брат привез в материном сундуке. Да еще он порадовал меня весточками.

— Маменьке получше стало. Повеселела, тебе кланяется. Да корова отелилась телочкой. До весны подрастет, к себе возьмешь, приданую корову сама вырастишь.

Как тут не радоваться! Ведь по матери брошенной сердце скорбело. Да и большим позором считалось, если молодуха на мужний двор никакой скотины не привела. Ну, а насчет даров мужниной родне — и слов не было. Негде взять, так нечего и ждать.

Не век пир пировать, надо жить начинать.

Поднималась я с постели ни свет ни заря, будил петух-горлопан. Бывало, еще свекровь глаза протирает, золовка потягивается, свекор похрапывает, а я уж печку растопляю, квашню замешиваю, пойло скотине налаживаю. Муженьку тоже не лежится. Без меня скучно — он во двор да в хлев идет, скотине сено-солому дает, меня в сенцах поджидает, пойло с лестницы спускать помогает. Откуда только сила бралась да проворство. День-деньской крутишься, мечешься, сто дел сделаешь, а усталь не берет. Да и муж без дела не сидит. Днем дрова, сено, навоз возит, а вечерами сапоги шьет да латает, песни распевает, прибаутками веселит. Со всех деревень носили обутки шить-починять моему мастеру-умельцу. Я рядом сижу, дратву сучу-пряду, варом натираю, из березовых чурочек шпильки-гвоздички щеплю, наколачиваю. Друг на друга посмотрим тайком, да и опять за работу. При людях мужу и жене нельзя было выявлять свою любовь ни лишним словом, ни взглядом. Но тайком не выдержит, шепчет мне муженек:

— Дуняшка! Пяйвяне каунис…

У нас, у карел, суровая жизнь была, суровые и обычаи. Такое счастье, как мне, редко доставалось карельской женщине. Ни разу муж меня не ругивал, не бивал. Чуть брови насупит, отвернется, я уж догадываюсь, что неладно сделала или словом обидным огорчила. Меня не обижал, и себя в обиду не давал. Пока была жива моя мать, часто ее навещали. Соберемся, бывало, к ней, Матти принесет из чулана ягодную корзину из лучины и скажет свекрови:

— Положи подорожники.

Та и наложит всего, что спечено, сварено, насолено и посолено. Любо-нелюбо, а клади — кормильцем-то в доме муж мой был, а не свекор. Тот все больше ноги больные парил в овсяной пареной трухе.

— Никитична! А с Дярие-Дуарие и ее мужем вы встречались? — перебила я рассказчицу.

— А как же? На праздниках всегда были вместе. Шутим, смеемся. Ведь неплохая Дарка, это я из-за ревности ее хаяла. Под стать себе и мужа выбрала. Оба рослые, толстенные, степенные. Идут по улице, так хоть по стакану с водой им на головы ставь — вода не прольется. Ну, а мы с Матти совсем другого сорта. Оба резвые, смешливые, попеть да поплясать охотники, в работе спорые. Молодец Дарья, и себя и всех нас оделила счастьем, наплевала на все сплетни-пересуды, на родительский гнев, на жениховскую бедность. Правду сказать — муженек-то ее в холостяках леноват был, долго спать любил. Дарья в руки свои могучие его взяла, лень из него вытряхнула. Вот и стали разживаться, стало у них от ужина хлеба оставаться.