Страница 31 из 41
Частенько мои рыцарские мечтания кончаются тем, что Санька вырывает у меня из рук карандаш и кричит:
— Посмотри, что ты написал!
Тогда Катя отрывается от своей работы и тоже смеется весело и звонко. И чего она форсит? Иной раз сама так намажет, что хоть стой да гляди, хоть плюнь да уйди. Леди несчастная.
Разумеется, всего этого в райкоме не расскажешь, но про плакаты можно. Все-таки нагрузка.
В райком мы пришли рано, часов в одиннадцать, с расчетом, что нас быстро примут и мы засветло доберемся до дома. А нас все не принимают и не принимают. За дверью с табличкой «первый секретарь» не умолкает гомон. Время от времени оттуда выбегает проворная и верткая, как синица, девушка. Она то звонит из соседней комнаты по телефону и требует ответа, выехал ли в район некий Пинчук, то приказывает немедленно принести какую-то сводку, то призывает к порядку двоих незнакомых нам хлопцев, расшумевшихся в коридоре:
— Тише, товарищи, обсуждается важный вопрос.
На нас эта синица и глянуть не желает. Лишь один раз, проходя мимо, бросила:
— Обождите немного. Вы идете после клубов.
Один раз из-за той же двери показался высокий молодой мужчина. Худой, усталый, и очень строгий с виду. На нем была командирская гимнастерка, перетянутая ремнем со звездой на пряжке, и это придавало ему еще больше строгости и важности. Припадая на одну ногу, он проскрипел сапогами в конец коридора и исчез за другой дверью. Парни, которых синица просила не шуметь, сразу притихли. Это был сам секретарь.
Такого большого начальства я еще никогда не видел. Да и никто из наших, верно, тоже. Они совсем присмирели. Лишь Ганка прошептала:
— Ой, девочки, не примут…
А за дверью с табличкой все говорят да говорят. Мы уже знаем, что там идет бюро. Видно, бюро — это не шуточки, если каждый, кто туда входит, задерживается на минуту у порога, еще раз осматривает свою одежду и приглаживает волосы.
— Ой, девочки, не примут…
Незнакомые шумные парни куда-то исчезли, а когда вернулись, стали пить воду из ковша на цепочке и хаять какую-то столовую, где котлеты из одного хлеба. А мы боимся и на минутку отлучиться: вдруг там разберутся с клубами и позовут нас. Да, честно признаться, не при таких мы деньгах, чтобы ходить по столовым.
Декабрьский денек короток. Только что было совсем светло, и вот уже серым стало небо, потемнело в коридоре, посинели стекла в окнах. А нас все не вызывают. Мы уже тревожимся, как будем ночью идти домой: все-таки не близкий свет. Ганку загодя одолевают страхи. Одна Катя спокойна. Где-то поблизости живет ее старшая сестра Варвара. Работает в районной газете. Если что, можно будет у нее переночевать.
Наконец верткая райкомовская девушка нас обрадовала и напугала.
— Готовьтесь, — обронила она, пробегая по коридору, и в голове все на свете смешалось: и права, и обязанности, и комсомольские награды, и наши общественные нагрузки, Ганка даже не может вспомнить, когда она родилась. Вылетел месяц из головы — и все тут.
Но пугаться было рано. Синица велела нам минуту еще обождать и пригласила в кабинет секретаря тех двоих парней, которым не понравились котлеты. Они пригладили руками чубы и прошли вслед за нею.
А стекла в окнах совсем почернели. Ганка, поглядывая на них, не перестает хныкать. И в кого она удалась, такая плакса? Думает, у комсомола нет более важных дел, всё бы нянчились с такими трусихами. Тут должны все бросить и носиться с нею, как с писаной торбой. Ганка отвернулась к стене, украшенной плакатом «Восстановим разрушенное хозяйство», и обиженно молчит.
Парни пробыли не минуточку, а добрый час, если не больше. Один из них вышел совсем расстроенный.
— Хорошо им тут говорить и давать выговора, — чуть не плакал он.
И вот наша очередь. Сонька-Кучерявка тайком погляделась в обломок зеркальца. Мы с Санькой тоже пригладили свои чубы.
Первым пошел Санька, серьезный, немного бледный. Нам показалось, что его держат долго-долго. Как он там? Что он там? Скоро ли? Катя не выдержала и прильнула к двери, хотела подсмотреть в скважину. А дверь словно ждала этого — отворилась так стремительно, что Катя чуть не отлетела к порогу.
— Приняли! — выдохнул Санька, будто только что переплыл Сож. На щеках у него горели красные пятна. — О международном положении спрашивают, — предупредил он, когда мы наскоро рассмотрели его комсомольский билет.
Ганка снова перепугалась:
— Санечка, а какое у нас международное положение?
— Сложное, — важно ответил он. Ему теперь можно важничать.
В кабинете было полно народу, но я никого не видел. Лишь секретарь почему-то врезался в память. Его усталые глаза с любопытством поглядывают на меня, а тонкие костлявые пальцы гасят окурок. Пепельница перед ним полнехонька.
Я что-то говорю, кажется, рассказываю автобиографию, отвечаю на какие-то вопросы, а секретарь кивает мне, словно подбадривает: так-так, правильно, молодчина. Все идет хорошо. По глазам его вижу, что все идет хорошо. И вдруг кто-то у меня за спиной спрашивает:
— Чем ты занимался во время оккупации?
От неожиданности я растерялся. Прямо в жар бросило. Я почувствовал, как щеки у меня наливаются краской. Не примут. Конечно, не примут. Если б я убил хоть одного фашиста, если б я нашел партизан, сейчас было бы что сказать. А так что сказать? Как гранаты искали? Как немецких лошадей отказывались поить? На смех поднимут.
— Сельским… хозяйством, — выговорилось как-то само собой.
Так оно и было — сельским хозяйством. Вскапывал с бабушкой огород, пас корову.
— Это не ответ, — буркнул тот, за спиной.
И тут вмешался секретарь.
— Хватит, Толик, — устало махнул он рукой. — Ну чем он мог заниматься во время оккупации? Ты сам подумай… Кто «за»?
И вот у меня в руках комсомольский билет. В коридоре я сравнил с Санькиным. Одинаковые.
— У меня номер меньше, — похвастался все же Санька.
На улице совсем стемнело, и похоже, что начинается метель: тропинки переметает сыпучий снежок. Но на душе легко и радостно. Как гора с плеч свалилась. Нас всех приняли, даже эту плаксу в блестящих галошах. И пусть теперь бушует любая вьюга. Что бы мы были за комсомольцы, если б испугались вьюги?!
Санька с Кучерявкой и Ганкой решили все-таки зайти в столовую, а мне там делать нечего. В дырявом кармане гуляет ветер, а признаваться в этом неохота. Меня почти силой затащила к своей сестре Катя.
…В тесной комнатушке жарко натоплена печка, просто дышать нечем. А может, это только мне жарко? Варвара, молодая и красивая женщина, встретила меня так приветливо, словно давно ждала в гости. На столе дымится горячая картошка и лежит аппетитная селедка. У меня отчего-то ком подкатил к горлу и в глазах замелькали разноцветные мухи.
Есть? Есть я не буду, я не голоден.
— Ничего слышать не хочу, — строго сказала Варвара и потянула меня за рукав, — ступай за стол.
Что они, смеются? Стану я есть у чужих, чтобы что-нибудь еще подумали. Не было такого никогда и не будет. У меня глаза не собачьи. Правда, если б не Катя, если б это Санька здесь был, я бы еще подумал. А так и не просите. Я не голоден.
Варвара наконец сдалась и сказала Кате:
— Приглашай ты. Это твой гость.
Катя покраснела, как мак, даже конопушки пропали, и как-то хмуро буркнула:
— Ну, пошли…
Знал бы я, лучше б и не заходил. Стыда не оберешься. Не голоден я. Не хочу.
Но на чай с леденцами меня все же уломали. Чай — это не еда, чай — это вода, чайку попить можно, если им так уж хочется. К чаю Варвара незаметно подсунула мне кусок хлеба, и я также незаметно его проглотил. Верно, забыл что не хочу.
А после ужина — новая напасть. Куда это мы пойдем на ночь глядя в мороз и вьюгу? Шуточки это нам? Никуда нас Варвара не пустит, и думать нечего.
Только этого мне и не хватало, чтобы хлопцы смеялись: мол, темноты испугался. Не хватало, чтоб каким-нибудь зятем потом обзывали. Да и как это я останусь, а Санька с девчатами пойдут?