Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 27



— Я хотел вам предложить, ваше превосходительство, на время… у меня есть свободная сотня…

Генерал закричал:

— И думать не смейте! Нищий у нищего. Никогда! Наступило неловкое молчание.

— Вот вы тогда, дорогой, погорячились, — продолжал генерал спокойнее, — конечно, молодость… Вы не хотите вникнуть — где мы, чем мы стали, в какую среду попали, с какими понятиями?.. От кого вы требуете галантного обращения? Он мне дурака, я — ему, ведь это быт-с! Офицерская честь, достоинство — конечно, но в свое время и на своем месте. А тут от monsieur Pigeot, коммуниста этого, сатисфакции требовать, что ли? Полез в кузов — назовись груздем. Народная мудрость — в преломлении беженских условий. Да-с! Забудьте на время, что вы офицер и интеллигент. Поднять до своего уровня чуждую нам среду мы — песчинки, вкрапленные в нее, — не можем. Абсурд. Следственно, применяться нужно к новому для нас быту, к профессиональному укладу, к пролетарской психологии…

Генерал, ходивший крупными, мерными шагами по комнате — пять вперед, пять назад, — вдруг остановился перед Кароевым.

— И знаете ли, от Проталова обида тяжелей легла на сердце, чем от monsieur Pigeot…

При прощании Кароев вновь и настойчиво предложил генералу взаймы.

— Уверяю вас — это сбережение. Так будет целее… Генерал, видимо, колебался…

— Ну, хорошо. Спасибо сердечное, дорогой. Через недельку постараюсь…

Но когда Кароев сходил уже в нижний этаж, наверху открылась дверь, и по темной лестнице загудел голос генерала:

— Послушайте, дорогой, где вы? Не могу. Возьмите ваши деньги. Смалодушничал. Вранье все это насчет «недельки»… Никогда я не смогу вернуть, потому что чувствую — петля.

Кароев прижался к стене и молчал.

— Где вы? Ушел!..

Когда дверь за стариком закрылась, Кароев быстро сбежал с лестницы и вышел на улицу.

Дома уже спали. Анна Петровна, проснувшись, сонным голосом сказала:

— Не забудь оставить 20 франков — завтра базар…

— Отку… Да, да, хорошо.

Не зажег газа. В темноте тайком пошарил рукой по стене; найдя шкафчик, снял с него том Пушкина и бесшумно стал перебирать листы.

* * *

Вернувшись домой в субботу, Кароев нашел повестку, с приглашением в этот вечер присутствовать «на чае», устраиваемом в честь прибывшего в Париж политического деятеля. Смутила несколько перспектива неприятного разговора со старшим группы по поводу неуплаченных уже за три месяца членских взносов и долга в заемный капитал… Но как-нибудь уладится — поймет же человек, что «на нет и суда нет»… А между тем послушать столь осведомленное лицо хотелось. Судя по газетам, положение опять стало напряженным; кругом ходят слухи о полном экономическом крахе советской России, о восстаниях, о таинственной подготовке интервенции… Слухи — самые невероятные и противоречивые. Еще вчера, например, встретил на улице однополчанина, который «из самых достоверных источников» передавал, что интервенция Польши и лимитрофов, при помощи Англии, была окончательно решена, но обнаружилось намерение немцев напасть на Польшу, в случае войны ее с советами… А сегодня, при выходе с завода, в воротах догнал его полковник Нарочкин, румяный и веселый человек, устроившийся в конторе, и еще издали замахал ему приветственно рукой.

— Поздравляю, теперь уже недолго!

Запел вполголоса:

Всадники, други,

В поход собирайтесь…

— Нет, кроме шуток: факт проверенный и достоверный. Третьего дня в Париж прибыл генерал Гофман и уже был принят Брианом. Привез он проект интервенции и предложение в любой момент выставить два корпуса. На днях и у нас будет объявлена запись.



Жизнь мало-помалу разбивала иллюзии, угашала веру в авторитеты и прогнозы. Кароев не придавал значения всем этим «достоверным сведениям», как и раньше не верил в ежегодно повторявшиеся трубные призывы в весенний поход. Но, помимо всех официальных и частных информации, помимо «фактов» и слухов, помимо постоянных и глубоких разочарований, он носил в себе, как вероятно и тысячи его соратников и соотечественников, интуитивную — не веру даже, а абсолютную уверенность в том, что эта злая доля временная, преходящая, что сгинет большевизм, рухнут препоны, и откроются запретные пути на родину. Весь вопрос в сроках.

Кароев вспомнил, как говорил однажды генерал:

— Ведь это сплошной подвиг — жизнь нашего беженства. Никогда еще такого не было. В условиях тяжкого непривычного труда и нищеты русское беженство сохранило энергию, упорство, дает максимум трудоспособности, минимум преступности. Повсюду, во всем мире. Выдержали-с экзамен на пять с плюсом. А почему-с? Надежда великая есть. Не будь этой надежды, найдись такой лже-провидец, которому поверили бы и который сказал бы: «нет возврата!», так такое пошло бы!.. Многие свихнулись бы. Ко всем чертям послали бы заводы, шахты и пошли бы в петлю или на дно. От отчаяния и безнадежности. Удивили бы опять мир бескрайностью славянской души.

Кароев шел в собрание в надежде на этот раз услышать что-либо достоверное.

Собирались аккуратно, раньше положенного времени. Трогательной была сохранившаяся, прошедшая через все испытания подтянутость и внутренняя дисциплина этих людей. Свободных, но связанных крепкими нитями прошлого и в большинстве еще — убеждением в своей нужности, в своем призвании… Это прошлое наложило на них особую печать: есть что-то, что дает возможность отличить их в любой толпе, в театре, на улице, за рулем такси, в блузе рабочего, в робе углекопа, даже — в пошлой форме гарсона…

Гудели, как в улье, человеческие голоса; слышались приветствия, вопросы давно не видевших друг друга людей. Разделенных расстояниями и недосугом, не успевающих никогда наговориться досыта и отвести душу.

— Господа офицеры!.. Разговор смолк.

…Расходились сумрачные. Кароева затащил в кафе приятель — одноногий инвалид, когда-то безумно храбрый в боях, теперь не справившийся с собою в битве жизни. Пьет, опускается… Его любят однополчане, подымают на ноги, дают возможность подлечиться, поправиться. Он крепится до поры до времени и опять…

Кароев пригубливал, приятель его пил много и соловел. Стараясь обнять Кароева непослушною рукой, он говорил тоскливо:

— Скажи, друг, ведь правда? Если тебе н-нечего сказать нам — лучше н-не зови!.. Н-не растравляй…

* * *

Было очень поздно — Кароев возвращался домой с последним метро. Удивил его свет в дверной скважине. «Уж не заболела ли Манечка?» Постучался. Дверь открыл ему какой-то бритый господин, с удивительно знакомыми глазами.

— Не узнал?

— Сережа, брат!..

Перед ним стоял действительно его брат — выходец с того света. Сбритые усы и борода изменили наружность его до неузнаваемости. Он несколько похудел, отчего заострился еще более его резкий профиль, и глубже стало тоскующее и одновременно жесткое выражение его глаз. Хорошо одетый, со свободными движениями и жестами, без признаков той напуганности и опасливости, которые так характерны первое время для людей, вырвавшихся оттуда.

Крепко обнялись.

— Ну вот, говорят, чудес не бывает… Я не могу прийти в себя… Как, какими судьбами?..

— Я уже успел рассказать кой-что из своей одиссеи Анне Петровне!..

— Ну, что за официальности!

— Виноват — Ане. Вы позволите так — по-родственному?

— Ради Бога!

— Так вот, повторю вкратце…

Это была история изумительная по сказочной шири «места действий», по фантастике положений и драматизму переживаний. Но… уже ставшая почти банальной в условиях советской действительности, где давно стерты грани между самой реальной правдой и самым буйным вымыслом.

Спокойный, даже холодный, рассказ Кароева-старшего, лишенный какой бы то ни было рисовки, захватывал его слушателей. Проносились картины… Крым Бела-Куна, в кровавом отблеске пронесшегося смерча… Тысячи верст по потрясенной, разоренной, недоумевающей Руси, глядящей мертвенным оскалом обуглившихся домов, разрушенных мостов, могильной тишью бесконечных, заросших сорною травою, неоплодотворенных полей… Заволжье, Сибирь, тайга… В потоке, стихийно устремившемся за хлебом, в теплушке красноармейцев, на площадке, под вагоном… В чека, под надзором, на свободе… Писарем красного дивизиона, кооператором, даже коновалом… Потом обратный путь — в Москву: опять фальшивые документы, слежка, чека, чудесное освобождение. И всегда — чувство затравленного зверя, всегда — днем и ночью — ожидание налета, ареста и… смерти.