Страница 9 из 177
«Пять-петров» взялись за стол, чтобы нести его в беседку. Зиновий отстегнул пояс с револьвером — он служил милиционером. Стол был длинный и крепкий, видимо, сделанный своими руками. Все пять несли стол легко и быстро. Они высоки и загорелы. Малинник вычищен, приглажен, и ягоды в нем в меру зрелые, покрытые легким пушком, и весь малинник в чуть заметной, хозяйственной паутине. Вера поставила на стол четверть с бражкой; Колесников гудел в доме; Вавилов плохо разбирался, почему он пошел за «пять-петрами» и за их столом.
Они сели. Вавилов стоял перед ними. Они смотрели на Вавилова. Они не приглашали его сесть. И Колыван Семеныч сказал торопливо, пока еще не пришли женщины и Колесников:
— Ну что, рыжий, чужой хлеб науживать явился? Жри, слякоть!
Они смотрели теперь на него нагло и весело. Он отошел, пощупал волосы.
Они захохотали. Он направился к воротам, младший сказал, заливаясь смехом:
— Щеколду не проглоти со страху!
Он тяжело перетащил свое тело через порог калитки. Остро пахучила улицей фабричная пыль. Он опустился на лавочку у ворот. Трое: Мезенцев, Пицкус и Лясных играли в карты подле забора. Пицкус вытянул к нему маленькое волосатое ушко. С. П. Мезенцев злорадствовнул:
— Доведывался до пяти-петров, рыжий?.. Вижу, удачно…
Из-за угла, размахивая руками, выбежала милиционер-женщина в коротенькой юбочке цвета хаки. Что-то крича, она устремилась вдоль улицы, туда, где виднелась ярко-голубая крыша Правления фабрики. Пицкус устремился за милиционером. Послышался свисток. Взвизгивавшая собака в малиннике «пяти-петров» (изредка слышно, как Колесников милостиво дразнил ее костью) залилась. Калитка распахнулась, и Зиновий-милиционер, пристегивая револьвер, понесся к Правлению. Он весь погрузился в величие своего перепоясывания.
Событие и место, которые разнюхал Пицкус, достойны более ярких красок и сильных слов, нежели те, коими располагает описатель замечательных дней Кремля и Мануфактур.
Пицкус увидел Правление, и Пицкус увидал и услыхал Бухгалтерию! Перед ним длинным полем раскинулись столы, неисчислимое количество синих абажуров поникло, колыхалось, плыло. Под абажурами с костяным шелестом топтались бумажки. Словно изогеотермы и словно изогиеты проносились среди бумаг, испуганно повисших на арифмометрах и ундервудах, — десятки, сотни комиссий и ревизий. Умоисступленно они требовали справок! Никакой лунелабий не смог бы измерить величия комиссий! Вотще инферии взывали к их жалости и снисхождению!!!
И вот к этому таинственному и разговорчивому дому под невероятно голубой крышей явился Измаил на своем коне «Жаным». Грохоча и размахивая саблей, пронесся всадник по всем маршам лестниц. Отрясая седую пену с удил, замер конь у перегородки подле белесой машинистки, необычайно грустной (так как в свободные, редко свободные, минуты она считала, сколько ей вчера раз сказал «люблю» ее милый; сегодня ей нечего было считать — милый покинул ее).
Измаил поднял саблю над зачесанными назад, вбок, вперед, над лысыми, считающими и соображающими, над белесой и грустящей машинисткой, — вознес свою сталь с изображением знаменитой обезьяны — «Мамун» (Измаил поссорился сегодня со своим сыном Мустафой); Измаил жаждал подвигов, он возопил:
— Кто из присутствующих здесь офицеры, кто имеет золотой волос на виске и кто ослепил моего отца?
Неисчислимое количество синих абажуров замерло. Ревизии и комиссии, что похожи на изогеотермы или изогиеты, торопливо вписывали в формуляры бухгалтерам сей пугающий шум и голос. Но вот в зал пожаловал милиционер, ревнуя к порядку, он требовал, чтобы Измаил слез с коня. Измаил и к нему возопил, но милиционер в юбке цвета хаки сказал:
— Разберемся в протоколе.
Так рассказал вернувшийся Пицкус об Измаиле всем «думающим». Вавилову не помогла та мысль, что имеются страдающие больше, чем он. «Четверо думающих» стояли перед Вавиловым и вопили на разные голоса, и С. П. Мезенцев кривлялся, сверкая своим приятным брюшком:
— Нет, ты скажи, рыжий, если не трусишь, почему медведь вбежал в Кремль и с кем?
— Нет, ты подумай, рыжий, почему ждала баба Колесникова?..
— Нет, ты узнай, рыжий, почему И. П. Лопта устраивает православный средник в своем доме?
— Нет, ты скажи, рыжий, что можно утырить у И. П. Лопты?
— Нет, ты подумай, рыжий, какой разговор хочет вести профессор с Лукой Селестенниковым и почему задержались плотовщики и не возвращаются вместе с Лукой Селестенниковым в лесные свои дебри, где есть прекрасные болота, наполненные дичью и ждущие страстного охотника Луку Селестенникова, и о какой канаве намекал профессор среди плотовщиков?..
Давно уже «четверых думающих» пригласили пить водку в малинник; давно уже унылый Рабочий сад, запущенный и сырой, принадлежавший некогда капиталистам, осветился тонким электричеством, и робкое кино затрещало; давно уже лесной склад и ржавые бока цистерн, затерянных среди его просторов, померкли; давно уже от реки, кривой и лукавой, как «пять-петров», отбелило луга до мертвенной пустоты, — а Вавилов сидел на лавочке, и мысли в его голове бестолково тыкались из стороны в сторону.
И. П. Лопта призвал сына своего Гурия, желая посоветоваться с ним: когда можно и как передать скопленное и сохраненное от фининспекторов имущество — Церкви и общине, арендующей собор Петра Митрополита? Община слаба, в ней всего восемьдесят человек и бедных, вдобавок. Гурий, видя что отец неистовствовал гордым смирением, Гурий ответил осторожно, что придумано вовремя и что необходимо возможно крепче оформить. П. Лопта остался доволен сыном. И. П. Лопта занимал пост председателя церковного совета собора. И. П. Лопта сообщил на общем собрании прихожан о своем даре общине. Горкомхоз предлагает произвести ремонт собора, и если суметь продать дом, то искомые деньги найдутся, да и без того дом сможет принести немалый доход, так как к нему привыкли плотовщики; теперь же, когда узнают, что дом принадлежит церкви, в нем останавливаться будут в большем количестве, нежели прежде. Маловеры из общины увидали в измышлениях И. П. Лопты некий неизвестный ход, но большинство общины одобрило, и дьякон Евангел, размахивая руками, предложил что-нибудь сделать. И. П. Лопта, горя рвением жертвы, жаждал, чтобы община немедленно приняла имущество. Себе он просит оставить дедовский сундук, тот, который окован жестью. Лопта стыдливо улыбнулся и добавил, что дед верил в сундуково счастье и что сам Лопта не потерял надежды на умиротворение. Собрание выделило комиссию, пропело молитву, и курносый Захар Лямин, стремящийся к работе, но принужденный жить на пенсию своей жены Препедигны, невенчанной даже, ибо Препедигна боялась потерять свою пенсию за убитого в перестрелке с бандитами мужа — З. Лямин высказал пожелание, что в такой великий день жертвы все члены общины работали б во имя Христа, и хотя известно, что хозяйство И. П. Лопты отменно, но нет ли в нем какого-нибудь изъяна, который исправить бы общими силами, тем самым закрепив внутри себя Христа. Собрание одобрило речь Лямина о «среднике», собрание воодушевилось; Лопта сказал, что надо бы исправить забор в саду, а то яблоки поспевают, от них в общину вложение, а мальчишки кремлевские озорничают.
Община вышла в сад. Община решила проложить дорожку и пробить в заборе калитку, дабы из сада сразу попадать к собору. Калитку пробивали рядом со сторожкой, крошечной и замшелой, — забор тут сильно перетлел. Натесывали топоры, жамкали пилы, в стружки врезался рубанок — дьякон Евангел блистал среди стружек, умиление охватило сердца, даже пчелы ласково гуляли среди ульев и не кусали работающих. Забор лопнул, пополз — вскинулся пред ними всей своей трехвековой массой собор! Ветхий и ласковый протоиерей Устин, не понимавший жизни, перекрестился и устало сел, он все подходил к орудиям, возьмет лопату, забудется и смотрит, как стружки сыпятся из-под рубанка Евангела…
Агафья собирала в сторожку лопаты и кирки. Пять тропинок проложено среди яблонь к калитке. На Агафье надето все то же старомодное бархатное платье. Тихая тревога овладела ею. Она видела много взоров, обращенных на нее. По всем пяти тропкам шли к ней люди с одинаковыми взглядами и с торопливыми жестами. Они несли лопаты, топоры, а кто шел и пустой. Яблони, изрешетенные розовыми плодами, висли над ними укоризненно. На первой тропинке, рытой цветными лопатами, которые принес Хлобыстай-Нетокаевский, заведующий типографией, недавно вступивший в общину, стоял он сам со своим прокуренным ртом, со ртом-язвой, со ртом-ямой. За ним Сережка Гулич, извозчик из Москвы, жулик, говорят, и сводник, приятель Щеглихи, владелицы чайной «Собеседник», и она сама, А. Щеглиха, позади Сережки весело смеется, сотрясая мощные свои телеса. На второй тропке, прокладываемой грубой киркой, так как там залежался щебень, стоял Ефим Бурундук, охотник-дачник с Туговой горы, большеголовый, коротконог. Ермолай Рудавский, бывший когда-то работником у Лопты и женившийся на его племяннице, изнасилованной фабричными, получивший за эту женитьбу десять тысяч; сам он состарился, и жена его умерла, а он все мучается этими десятью тысячами. Осип Аникиев, кроткий плотовщик и каменщик, и рядом с ним белесый Прокоп Ходиев, футболист, крючник. На третьей тропке его жена Ольга и Никита Новгродцев, тоже плотовщик, силач, кулачный боец, очень радующийся тому, что приехал в Мануфактуры Милитон Колесников, который хвастает, что возобновит «стенку». Алеша Сабанеев, водитель медведей, здесь же, он принес приветы от общины в слободе Ловецкой. На четвертой тропке, разговаривая с Милитиной Ивановной, женой немца Зюсьмильха, фактора монастырской типографии, бесследно исчезнувшего на войне, топтался курносый Захар Лямин, и жена его Препедигна фыркала на него. Архип Харитонов, приказчик из кооператива, молодой и, как говорят, ростовщик. Шурка Масленникова и ее сестра Надежда, недавно обращенные, кружевницы и прислужницы в чайной «Собеседник», и с ними Егорка Дону, воспитанник Милитины Ивановны, сын французика-коммивояжера П.-Ж. Дону, тоже скрытого войной, бойкий и востроглазый, поддразнивая, посматривал на Машу, дочь Милитины Ивановны, ленивую и тупую девицу. На пятой тропке, подле бани, были монахи-наборщики: Лимний, мучившийся бешенством своего пола; Феофил; Николай, вечно восхищенный землей; появился где-то сбоку высокий и полный, похожий на актера, Афанасий Тарре, последний из владельцев Мануфактур, прозванный за блаженный разум свой Афанасом-Царевичем, — взглянул на малиновое платье Агафьи, перекрестил воздух, грузно подпрыгнул и убежал.