Страница 5 из 177
— Меня не обкрадут, Вавилов!
— Меня не обгонишь, Вавилов, — сказал Пицкус.
Лясных по-прежнему смотрел в небо, но и он отозвался заученно:
— Меня не утопишь!
Колесников с хохотом закричал:
— А меня попробуй кто осилить. Я с зимы здесь кулачную стенку вожу. Я через весь СССР на кулаках прошел!.. У меня!..
С. П. Мезенцев прервал его:
— Ты тянешь, Колесников, а все, Вавилов, происходит потому, что мы над этим думаем. Мы — четверо думающих, вникни!..
Белобрысый крючник крикнул Колесникову:
— Здоров, свояк, кто это еще с вами?
С. П. Мезенцев быстро и пискливо отозвался:
— Вавилов, наш приемыш! Вавилов у нас как месяц: идет лесом — не треснет, идет плесом — не плеснет, а в общем и целом ён хлызда и слякоть!..
Тарантас въехал на мост. Гурий вздрогнул: позади себя он услышал пронзительный визг. Гурий обернулся. Пухлая девушка любовно несла веселого, плывущего в воздухе ножками поросенка. И. П. Лопта сказал презрительно: «Совнаркомово постановление, а «пять-петров», пять братьев-пролетариев три дома себе электрифицировали в Мануфактурах, четвертый сруб сбили, пятый зимой собираются и, кроме того, породистые животные, чтобы налогом не обкладывали». Отец Евангел вздохнул: «Действительно, знаменитые люди, персонализировались до отказа». Под мостом плыли плоты, а рядом по-прежнему стоял среди разбираемых плотов нелепый, похожий на баржу, старинный пароходишко «Полярное сияние». «И капитан Тизенгаузен жив?» — «Живой». Против парохода, на валу, чайная «Собеседник». За прилавком видна счастливая туша А. Щеглихи. Плотовщики пили чай, мухи носились над столами. Несколько приветствий послышалось из чайной. Кто-то вышел на крыльцо, пристально посмотрел на Гурия. Тарантас кружил по откосу, медленно взбираясь к розовым, пряничным стенам Кремля. Разъехались с курьером у исполкома. Курьер мчался в архиерейском ландо. И. П. Лопта посмотрел на сына с гордой укоризной, наверное, думая: «И ты мог бы ехать, неудавшийся епископ». Белая глыба собора Петра Митрополита мелькнула в воротах. Умиление тронуло сердце Гурия. Несмотря на усиленную работу, привычку к молитве, несмотря на редкие книги и поучительные собеседования наставников, — он сильно тосковал по Кремлю. И отец его и дьякон Евангел, видимо, поняли его волнение. Коня остановили у ворот. Гурий вылез. Ветхий протоиерей Устин ждал его в прохладе ворот. Протоиерей прослезился, обнял его, он был по-прежнему простодушен и по-прежнему не понимал обычных и всем ясных событий. Он спросил: «Управлять епархией будете, Гурий?» И ему тоже Гурий ответил, что не рукоположен. Тогда протоиерей спросил то, что выспрашивал у всех приезжих, с которыми его допускали говорить: «Скажите, Гурий, вот вы человек ученый и существовали в столицах, неужели же так-таки все правительство в бога не верит: или же есть часть, хотя бы и скрывающая свои верования?» Гурий ответил: «Все правительство без бога». И протоиерей повторил так же, как он и повторял всем: «Истинно, чудес нашей жизни, как солнце, никому не обойти, не объехать!..» Протоиерей уже чувствовал усталость и был весьма благодарен, что Гурий проводил его до дому. Возвращаясь, Гурий зашел в собор Петра Митрополита. Он приложился к раке великого ужгинского строителя епископа Петра, сына Григория. То чувство, которое Гурий называл про себя «Он со мной» и которое он потерял на несколько часов, когда подъезжал к Ужге и ехал с отцом в тарантасе, — вновь заняло все его сердце. Он ощущал трепетное спокойствие и сознание того, что все поступки, которые он совершает, правильны и угодны тому, которого он называл «им». Гурию хотелось видеть Агафью в ее замечательном преображении. Он слабо помнил ее: постоянное впечатление грязи и угрюмости сопутствовало ей. Ее часто били. Она ездила одна в ночное и почти одна вела хозяйство. Всегда она ходила в громадных стоптанных сапогах и в стеженном, запачканном и много латанном пиджаке.
Между собором Петра Митрополита и домом И. П. Лопты лежал отличный лоптинский сад из молодых, уже в революцию насаженных деревьев. Гурий не стал выходить на площадь, а перелез через изгородь и прошел к большому каменному дому, тоже недавно отремонтированному. На ступеньках крыльца он увидел Агафью. Она была в старинном бархатном платье с высокой талией и длинным подолом. Она, должно быть, ждала Гурия. Она стояла прямо и гордо, так, как будто видела под собой свой рост. Все в ней было удивительно сильно и нежно, и особенно нежно было ее лицо. Понимая, видимо, изъян своих несколько крупных ушей, она крепко зачесала на них волосы цвета поспевающей ржи. Какое надо иметь смирение и самообладание, чтобы хранить так долго свою красоту! Малоподвижное и вспыльчивое тело Домники Григорьевны показалось в дверях. Рассказывали, что в молодости они с Иваном Петровичем часов по десять кричали друг на друга, ссорясь, а теперь привыкли, только махнут рукой, плюнут — и разойдутся. Она увидела Гурия и закричала Агафье: «Куда смотришь? Куда?»
И вот Гурий дома, за столом, на родине. Отец говорит, что плотов становится год от году меньше, государственные предприятия жмут частника, раньше он с большей легкостью доставлял застройщикам срубы в Москву, а теперь застройщик норовит сам привезти, да и со складами и с подводами в Москве плохо, и едят сильно налоги. А теперь новая опасность — пристань для плотов хотят перенести в Мануфактуры; единственная задержка: мост через Ужгу ломать боятся, денег нету, а мост низкий, пароходы под него не подходят, если бы пароходы подходили, давно бы пристань перенесли. У нас теперь начали лес плавить дорогой, еловый, корабельный и аэропланный. Домника Григорьевна прервала его нетерпеливо: «Успеешь о хозяйстве, не с фининспектором разговариваешь. Ты вот, Гурий, объясни, почему в епископы не хочешь идти, почему дом наш позоришь?» И Гурий ответил: «Не рукоположен еще и не собираюсь». Агафья наклонила над стаканом нежное свое лицо, голос ее был строг, и, сказав: «Если боишься, — стыдись, Гурий; если считаешь себя недостойным, суди не сам, а другие пусть судят», — она ушла.
Ученый секретарь ужгинской реставрационной комиссии профессор Зоил Федорович Черепахин совершал каждый вечер прогулку. Он выходил из музея, помещавшегося в бывшем митрополичьем доме, рядом с собором на площади Октябрьской Революции, — проходил, минуя дом протоиерея Устина, Собор, переулком мимо сада И. П. Лопты и спускался вниз, через Девичьи ворота, к Волге. Он стоял здесь пятнадцать минут и затем шел по берегу Ужги до чугунного моста. Он любил ароматы мокрых и скользких бревен и вычурную брань плотовщиков. Плотовщики часто приветствовали его хохотом: «Наше вам, профессор!» И он вежливо снимал свою черную шапочку и оправлял толстовку. Плотовщики вкатывают на берег мокрые бревна, бревна гулко подпрыгивают, сияют, и так приятен развороченный бревнами песок. В этот вечер профессор З. Ф. Черепахин совершил свою прогулку необычайно быстро. Он забыл дома часы, забыл остановиться у Волги и направился прямо в чайную «Собеседник», держа в руке очень неразборчиво написанное открытое письмо со штемпелем «Москва». По дороге он спросил встреченного плотовщика, не видал ли тот в чайной «Собеседник» некоего Луку Селестенникова, и плотовщик ответил утвердительно. У самой чайной профессора задержали хранитель библиотеки и местный правозаступник И. Л. Буценко-Будрин в рыжей крылатке с огромным капюшоном и с черными усищами, казалось, падающими за плечи дальше в капюшон, и капитан парохода «Полярное сияние» Борис Тизенгаузен, хромой инвалид — пленный германской войны, прозванный за тяжелую свою походку «капитан Железная Нога». И у них тоже профессор поспешил спросить, не видали ли они Луку Селестенникова и не сможет ли Буценко-Будрин, лучше профессора знакомый с местными условиями, посоветовать профессору какую-нибудь общественную работу, нагрузку, так сказать?.. И. Л. Буценко-Будрин весьма удивился, так как профессор всегда несколько иронически относился к общественной работе. Вечер был душный. Вертела река жаркие круги сухого тумана. Профессор был бледен и потен, он стремился к чайной, открытое письмо в его руке трепетало. И. Л. Буценко-Будрин пожелал узнать причину волнения профессора, и тот, глядя в окно чайной, где плотовщики, окружив высокого старика (в мерлушковой шапке, несмотря на лето), рассуждали, что хитрый И. П. Лопта, схоронив у себя дочь владельца Мануфактур, сестру сумасшедшего Афанаса-Царевича, единственную наследницу, — если посметь так выразиться, — миллионнейшего состояния, воспитал, а теперь за кого отдаст он ее замуж, за епископа, который приехал? Снынче, если епископы алчны на плоть, они могут жениться, глядя на А. Щеглиху, странную и веселую женщину, которая приезжает в Кремль периодически, скучает по Москве, рассказывает об Европе и Азии, она толста, ей много лет, но жизнь, видимо, не проходит мимо нее, она вливается в ее тело никому не известными притоками, она стоит за прилавком подбоченясь, через розовую кофточку видно, как ее огромные груди лихо оттягивают черный бюстгальтер, — профессор сказал, видимо, восхищаясь крепостью и долговечностью ее сил: «У моего покойного сына, Илья Леонтьевич, у Доната, как вам известно, погибшего на французском фронте, была некоторая мания коллекционировать желтые осенние листочки. Весьма любопытные листочки встречаются!.. И вот Лука Селестенников тоже, слышал я, коллекционирует осенние листочки, и я об этом хотел бы очень побеседовать, так как я сильно любил и люблю своего сына. К сыну моему, Илья Леонтьевич, похаживал приятель, знаменитый, говорят, оратор на военные темы и плохой актер тогдашних императорских театров, ныне академических, извините, я еще там не был, и актер этот погиб вместе с моим сыном во Франции! Моя жена тоже молилась за него, я к религии безучастен, но я не сопротивлялся. А сегодня я получаю открытку: он жив, он в России, он уважает мою общественную деятельность, а ее у меня нет как нет!.. Он собирается ко мне приехать, и встреча наша будет плоха как соль, в воде родилась, а с матерью увиделась и померла — он жаждет моей деятельности, а что я покажу его просвещенному уму? Вот я и хотел у вас попросить, Илья Леонтьевич, некоторых советов и указаний и, если даже можно будет, инструкций: что и как я должен миражировать, так сказать?..» Он сунул открытку в карман, к которой было протянул свою беззастенчивую руку провинциальный адвокат. Он, чтобы загладить неловкость, сказал то, что он хотел раньше высказать, когда смотрел на мощную А. Щеглиху: «Чрезвычайно любопытнейшую легенду перечел я сегодня в материалах по книге своей «Отрада»! Легенда сия ехидно утверждает, что население ужгинского Кремля произошло от тех семи пленных викингов, которых выкинули сюда татарские князья, ибо, видите ли, оные викинги отказывались от рабской работы. А был, при слиянии Ужги и Волги, тогда великий камень кругом и голь! И дали в насмешку викингам тем семь старых истасканнейших девок, не только не годных для потомства, но и для таскания щеп. Что же произошло, смеем мы спросить летописца ужгинских покоев? А он говорит, что викинги поймали на плато, так сказать возвышенностей Рог-Наволог, горного козла. Козел сей был, уверяют меня, приучен: козел стал давать молоко и шерсть, пленные викинги соорудили ткацкие станки, они воздвигли укрепления, и когда пришли татары, чтобы отобрать у них продналог и кустарные изделия, они, не обладая даром речи, вооружились. Они прогнали татар, дорогие мои, и вы заметили, что кирпичи зданий — крепостных зданий и стен — складены на неком, неизвестном нам, составе извести и их весьма трудно отделить, и летописец, кажется мне, намекает на секрет этого состава, но я не поэтому вычеркнул легенду из своих материалов, — главный цинизм легенды в том, что летописец, монах, святая душа, утверждает, будто пленные зажгли кровь у девок, натаскали их так, — простите за охотничье выражение, — что девки дали обильный и крепкий плод!»