Страница 94 из 110
– Ты мне мешаешь, смотреть, милая, и у тебя грязные пальцы. Твои пальцы в чернилах. Что ты писала?
– Я писала… так, ничего, – дневник. Хочешь, я тебе его покажу?
– Нет, зачем же? Я не хочу посягать на твои секреты.
Мария молчала, убирая руки, и говорила тихо:
– Нет, Эдгар, ты не хочешь прочитать, потому что тебе все равно.
– Нет, почему же?
Эдгар Иванович напрягал свою волю, целовал глаза Марии, поцелуи ничего не рождали. Прислужница-комсомолка уносила нетронутый самовар: Эдгар Иванович видел ее румянец, этой девки, не менее красный, чем платок на голове, – белая ее блузка была замазана на груди, подчеркивая груди, – босоногая, она пребывала в добродушии. Эдгар Иванович спрашивал ее, усмехаясь:
– Ну, как делишки, Даша?
Даша отвечала всегда с некою строгостью:
– Делишки ничего себе.
Полночь приходила неподвижной. В этом доме не было свечей, смененных электричеством. Эдгар Иванович уходил в кабинет. Мария шла за ним. Эдгар Иванович выключал электричество. Корки книг уходили к потолку, зарастали стены, кидали камерами-обскурами человеческую мысль как угодно и куда угодно. Мария садилась рядом на диван.
– Мария, ты читала Гете?
– Очень мало.
– А Шиллера, Гейне?
– Очень мало.
– Я тебя совсем не чувствую, Мария, и совсем не вижу. Почему ты потушила свет?
– В темноте ты ближе, Эдгар. Но свет ты потушил сам, ты не помнишь. Ты меня не хочешь видеть.
Человек был здесь, человек отдавал все – и у человека нечего было взять. Начиналось самое страшное: человек, который был в руках, который отдан в руки, был – не только не нужен, но был – тяжестью. Жена Ольга, ее стареющая голова, ее седеющие волосы, ее теплота, ее ласка могли заставить человеческое существо взять на ладонь свое собственное сердце, когда космичествуют покой и то чудесное, что дало жизнь рыжей Лисе. Колено женщины может быть величественней Монблана. Колени Марии были обнажены, – это были колени слабой, городской женщины, почти – девушки, только, – и тогда говорила Мария, отдавая все, что она могла отдать:
– Ты меня не любишь, Эдгар?
– Нет, я тебя очень люблю, милая. Я для тебя сломал жизнь.
– Ты меня не любишь, Эдгар. Я все знаю, Эдгар. Ты мне не веришь. Я тебе чужая. Я нужна была тебе любовницей, но я не гожусь тебе в жены. Я не читала ни Маркса, ни Гете. Я не советчица тебе. Я тебе не нужна. И я тебе – хочу верить, и не могу верить, и не верю, – так же, как и ты мне, – я была твоею любовницей, стало быть, у тебя могут быть еще любовницы, а у меня любовники, – мы оба тому свидетели. Ты один у меня, я люблю тебя, но ты и этому не веришь. Я для тебя – твой крест и подвиг, – ни для меня, ни для тебя, а для других. Ты молчишь, Эдгар.
– Ты говоришь наивные вещи, Мария. Пора спать, милая. Все это пустяки.
С полок щерились золотыми клыками книги, в деснах шкафов. Проходили минуты молчания. И тогда Эдгар Иванович начинал говорить, энергически, шаманствуя, – глаза его начинали блестеть так же, должно быть, как у его степных предков, когда предок клялся преданности христианскому богу перед тем, как католики вели его на костер, – Эдгар Иванович хватал плечи Марии, мял ее в нежности так, что у Марии появлялись слезы боли, – и он кричал в чемоданную тишину комнат:
– Я люблю, я люблю тебя, Мария, я очень люблю тебя! – прижмись ко мне, положи голову ко мне на колени. Я буду целовать тебя! Я буду читать тебе вслух нашу историю любви, – и я буду читать тебе вслух, чтобы ты знала, кто такой Гете! – Мы самые близкие, мы кандалами связаны друг с другом, навсегда, никто не может разъединить нас. Мы должны любить друг друга, – слышишь!? – должны! Мы любим друг друга! мы скованы друг с другом!
И Мария ежилась в страхе. Эдгар Иванович тянул ее к себе, прижимая к себе всей своей силой. Полки немотствовали книгами, теми, великое множество которых прочитал Эдгар Иванович, человек памяти, ума и эрудиции, организованнейшей воли и воспитания. Эдгар Иванович говорил о революции, революция должна победить, – Эдгар Иванович умел так сжимать свою волю, что глаза его начинали смотреть в пространства тем взором, который не видит пространств.
Эдгар Иванович один засыпал на своем диване.
По утрам он просыпался в час, когда Мария еще спала. Солнце в те, уже июньские, дни поднималось бодростью. Рассветный чай подавала девка Дашка, ходила по рассвету полуодетой в рубашке из мешка. Солнце выволакивало землю из рос и туманов. Эдгар Иванович шутил, усмехаясь.
– Ну, как делишки, Даша?
– Делишки, как надо, – строго отвечала Даша.
Эта коренастая девка приехала на строительство из черноземной вместе с землекопами и была ярким примером перерождения сезонника в пролетария, иллюстрация для теоретической работы Эдгара Ивановича. По природе своей пребывала Дашка российским черноземом. Эдгар Иванович задерживался в кабинете над бумагами. На кухне в эти росные рассветы, над кастрюлями, Дарья пела бестолковые частушки вроде этакой:
В закаты, в час, когда садилось солнце, вместе с девками и бабами со строительства, со своего поселка, она ходила на Оку купаться, чтобы свирепо визжать в воде, а после купанья идти в свою ячейку, в клуб, в кино, заседать и учиться, – или в женские бараки, где по сумеркам пелись песни. Эдгар Иванович ловил себя на том, что его глаза открыты для этой босоногой, курносой, веселой девки, очень спутавшейся с черноземом, с комсомольской ячейкой, комсомольскими делами и ночными июньскими песнями. И Эдгар Иванович ревниво прислушивался ночами к хрусту замка, когда возвращалась Дарья. Эдгар Иванович спрашивал Дарью о комсомольских ее делах, – она отвечала гордо.
Смерть!
Актриса Вера Григорьевна умерла потому, что наука не научилась еще бороться с болезнями, умерла силою законов биологии, – и еще умерла потому, что ее убил – Евгений Евгеньевич Полторак. Был человек, была девочка Вера, была гимназистка, была ученица московской филармонии Вера Салищева, была артистка провинциальных театров Вера Полевая, – были экзамены по закону божьему и по ритмике. Когда ж человек умирает, его везут на кладбище.
И была девочка Маня, была гимназистка Мария Позднышева, она играла музыкантов-классиков, ее отец и ее мать погибли в их доме, где она родилась, первый ее муж, взявший ее в чужую жизнь, ни разу за работой и за делами не успел сказать ей ласкового слова, все кругом возникало чуждым для нее, и величайшая женская сила – быть бессильной – никому не оказалась нужной. Мария – маленькая женщина – имела маленькую жизнь, детства и гимназии на заводе, маминых ласк. Та жизнь, в которую уходил Эдгар Иванович, где убили ее отца и маму, где убивали единственную – к Эдгару Ивановичу – любовь, – эта жизнь была страшна ей. Каждый человек имеет право на жизнь: Мария Федоровна, эта маленькая женщина со слабыми руками, не знала этого своего права.
Днями дом пустовал, когда уходил Эдгар Иванович и приходило солнце. За домом творилось строительство. Мария оставалась с собакой, с понурым, лохматым псом, помесью волка и овчарки. Собаку звали Волком, он был дружен с Марией от щенячьих своих дней. Волк, знавший только Марию, рычал на всех, даже на Эдгара Ивановича. За сутки до смерти, вешая занавеску на окно, прихорашивая свою комнату, Мария Федоровна сорвалась с подоконника, упала, поранила руку. Волк не был приучен лизать, – Волк увидел кровь на руке Марии Федоровны, – и Волк усердно стал зализывать рану Марии, поднял в соболезновании хвост, был серьезен, глаза его смотрели ласково. Волк лечил Марию Федоровну своим волчьим лекарством. Мария обняла тогда Волка, села с ним, около него на полу, – и она зарыдала страшными, отчаянными слезами. Эти слезы никак не стали слезами боли от раны. Дом пустовал, в этом служебном доме никого не было, кроме Марии и Волка. Волк зализывал, залечивал рану до тех пор, пока не перестала течь кровь. В окна светило громадное солнце. Волк и Мария сидели на полу, на ковре. Мария заснула тогда в слезах около Волка, – и она видела странный сон, она видела зиму: она видела во сне Федора и Эдгара. Федор Иванович стоял в стороне, в снегу, неподвижный, – Эдгар Иванович уходил по дороге – от Марии. Он был по пояс в снегу, он уходил, все проваливалось в метели. Мария побежала за Эдгаром Ивановичем, она задыхалась в снегу и ветре. Он уходил. Она догнала его, – она схватила его за руку. Он уходил, – его рука осталась в ее руке. Рука оказалась комом снега, она была из снега, холодная, как снег. Мария обняла Эдгара Ивановича, – ее рука провалилась в снег, на нее глянуло снеговое лицо Эдгара Ивановича. Она схватила его голову, – голова осталась в ее руках, голова оказалась мертвым холодным комом снега. Снежный Эдгар уходил от Марии. Мария бросилась к Федору, Федор стоял неподвижно. Федор также был снеговым, вместе глаз ему воткнули уголь. Мария Федоровна проснулась. В окна шло косое солнце. На кухне пела Даша: