Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 58

Ночью зазвонил телефон.

- Проверяю линию… Не спится, Борисов? - спросил наш инженер связи.

Мне не спалось. Я всегда завидовал людям, умеющим строго и стройно мыслить. У меня же это всего больше походило на оркестр, в котором каждый инструмент играет, не заботясь об остальных. Дикая музыка. Я пил чай, мучился бессонницей и шагал по холодному полу, стараясь разобраться в себе.

Я мучился и должен был в конце концов придумать что-то ясное и хорошее. Мне вспоминались все время слова замполита на разборе и «переходящие остатки» Климкова, и мысли мои потекли по этому руслу. У меня, конечно, были свои «переходящие остатки».

Я спрашивал себя, как все это могло случиться? Ведь было время, и не так давно, когда Калугин отправил меня в Ленинград, хотя мог бы поехать и сам. Мы оба были ранены тогда и не могли летать. И я был так благодарен Калугину. О нас и в полку всегда говорили, как о друзьях.

Каждый экипаж дружит, иначе и невозможно, а нас связывали полеты с первых дней войны. И вот разошлись.

Я шагал в носках по холодному полу и, может быть, в сотый раз за последнее время старался понять, почему так произошло. Разве не могло быть иначе?

Не надо было уходить с боевого поста, когда все оставались.

Не надо думать только о себе.

А разве я думал о себе?

В детстве я видел в ТЮЗе «Проделки Скапена» Мольера. Там есть сцена, когда слуга приходит к своему хозяину и сообщает, что пираты задержали хозяйского сына и не отпускают с галеры. Старик в отчаянии, и о чем бы ни заходил разговор, он все возвращается к мучающей его мысли: «Но за каким чертом он пошел на эту галеру?» И я тоже в сто двадцать пятый раз спрашивал себя, почему я так упорно требовал отпуска. Да, смалодушничал, дважды орденоносец, человек, в чьей храбрости никто не сомневался, смалодушничал, не жил общим делом так, как жили им другие.

У меня оказались изрядные «переходящие остатки». И замполит, да и Климков обнаружили завидную проницательность.

* * *

Прошло недели две. Товарищи летали на разведку, все предвещало близкое наступление, а я оставался на земле и был занят унтами и табачным довольствием.

И вот появился корреспондент флотской газеты Горин. Он всегда приезжал к нам перед серьезными событиями. Завидев его длинную, тощую фигуру, его горбатый нос и жестикулирующие руки, его старенький планшет, набитый, как чемодан, у нас говорили: «Ну, раз Горин приехал - что-то будет!»

На удивление горячий и увлекающийся человек, он знал каждого морского летчика и штурмана, помнил каждый чем-либо примечательный полет, срочную отслужил стрелком-радистом, падал на По-2, разбился и снова летал. Приехав в часть, он прежде всего спрашивал: «Что случилось героического?» И если отвечали: «Ничего особенного», он удивленно поднимал мохнатые брови, иронически улыбался, и в конце концов ему удавалось доказать свое. Он умел подмечать все хорошее, что делали люди.

Когда не летали, Горин разыскивал краснофлотца с бензозаправщика или телеграфистку и начинал разъяснять всем, какие это замечательные мастера своего дела и как они замечательно воюют.

«Молодцы! - восторгался Горин. - Посмотрите на эту девушку: кто передает больше телеграмм? Не знаю другой такой девушки, молодчина! Пусть подождет: кончится война, я на ней женюсь… Ты согласна, Маша?»

И Маша, или Клава, или Зина, убегала, а он, тонкий, длинный, как винтовка с примкнутым штыком, в разлетающейся шинели, стоял, с восхищением хлопая себя по тощим бокам, потом быстро что-то записывал в «энциклопедию» (так он называл свою записную книжку) и через полчаса шумел уже в другом конце гарнизона.

Я любил его, и он ко мне относился со свойственной ему горячностью и дружелюбием. Прощаясь, Горин каждый раз обещал:

«Скоро, Саша, будешь Героем Советского Союза! Не забудь тогда журналиста Горина, не забудь, что он это предсказал».

В то утро он влетел, как бомба, и разорвался на весь командный пункт:

- Ты меня убил, Борисов! Месяц назад я напечатал статью о лучшем штурмане эскадрильи, о тебе! - Горин упал на табурет. - Ну, вот теперь ты молчишь… Борисов не летает. С Борисовым отказались летать, - большей нелепости не видел!… Говоришь, правильно? Мало сказать правильно! Ты обязан что-то сделать, дорогой, иначе позор на всю Балтику Хорош я буду, когда привезу эту новость. Зрелище!

- Послушай, Горин, ты на операцию?

- Не знаю.



Он всегда сначала говорил, что ничего не знает.

- Ты не мальчик, сам должен разбираться. Впрочем, ты мальчик, не сердись, Сашка! Но я не могу тебе простить этой глупейшей командировки. Получить, так сказать, совершенно официальный отпуск, вернуться бодро в срок и тут только понять, что ничего более глупого, чем это путешествие, нельзя было придумать… Ну покажи, как ты клянчил, покажи! Люблю я эти романтические истории.

- Перестань болтать!

- Я не болтаю, я делюсь впечатлениями. А ты не падай духом. Я верю в Сашку Борисова: ты еще будешь Героем Советского Союза!

- Где ты ночуешь?

- Где-нибудь.

Я хотел предложить мой чуланчик на командном, но не решился.

Горин посмотрел, сощурив глаза охотника за героическим, хлопнул меня по спине и сказал:

- Могу и здесь, хотя ты и обеспечил мне выговор с предупреждением и крупнейший скандал в авиационной печати. Черт с тобой, Саша!

Вечером я, как всегда, остался один, развел огонь в печурке, переставил флажки на карте по сводке Информбюро. Часов в двенадцать ворвался Горин.

- Ты всегда такой, словно мчишься куда-то, - сказал я, усаживая Горина на табурет у ящика, служившего столом.

- Не куда-то, а вперед. Слыхал последнюю новость? В немецкую армию под Ленинградом прислали стулья.

- Стулья?

- Говорят, что они так долго стоят под Ленинградом, что пора и посидеть.

- Неплохо… Давай ложиться.

Я уступил Горину топчан, а сам лег на полу в спальном мешке. У меня был спальный мешок, в нем можно было спать и на снегу. Свет мы потушили, но долго еще разговаривали в темноте. «Давай спать», - говорил Горин, и тут же находилась очень интересная тема, и мы продолжали разговор.

Война давно кончилась, а я отлично помню ночные разговоры где-нибудь в машине, когда полк перебазируется, или у дороги в разбитой избе, или в землянке, где дымит печь, сыро и холодно. В машину под брезентовый навес летят звезды или падает дождь, или ветер забрасывает пригоршнями снег. В избе темно и грязно, в окно глядит чужая ночь, но рядом теплое плечо товарища. То здесь, то там мигнет карманный фонарик, разгорится папироска, слышен тихий разговор: кто-то вспоминает, кто-то рассказывает, кто-то читает письмо из дому. Но больше всего толкуют о том, как жить после войны.

- Ты что будешь делать после войны? - спросил Горин.

Я ответил, что мне как военному, да еще профессионалу, да еще летчику, не стоит задумываться об этом сейчас, где-то на середине дороги.

Горин затянулся, и я на мгновение увидел в красноватом свете его лицо. Оно было немного сумасшедшим и мечтательным.

- Ерунда, - отрезал Горин, - это совсем не вредно. А я вот не могу не думать о том, что мы все будем делать после войны. И знаешь, что самое интересное? Никогда не угадаешь всего хорошего, что может сделать человек. Посмотришь - вполне заурядный парень, приезжаешь месяца через три и, если только он жив, узнаешь, что он и тут замечательно сражался и там что-то очень хорошее сделал и придумал… Вот я так прикидываю, что все у вас в полку герои, - сказал Горин с глубокой искренностью.

- Ну уж и все, - возразил я, хотя мне всегда было очень приятно, когда хвалили мой полк.

- Конечно, не такие, как Борисов, но и у тебя время впереди. Жизнь - не классный дневник, в котором одни пятерки за поведение. Не вздумай, пожалуйста, что я прощаю или хвалю. Ерунда! У тебя все же оказалось изрядно всякой дряни, выбрось ее за борт.

- Мы говорили не о дряни, а о том, как будут жить после войны.