Страница 21 из 40
С Марией Руденко познакомились на танцах. Какие только искалеченные, перераненные парии и девушки не тянулись на звуки музыки! Велика в человеке сила жизни, и будь благословен душевидец-врач, который дал нам не предусмотренное медициной лекарство - просто посидеть на людях, у музыки, если даже ты в гипсе, или без ноги, или с трудом дотащился до «клуба». Иных лежачих привозили на кроватях. Разрешалось! И медперсонал вез, не отказывался. Инерция человечности, внимания к болям и желаниям каждого переполняла в войну людей. Каждый старался помочь чьему-то сыну или отцу, зная, что в другом месте твоей матери, твоим детям поможет кто-то.
…Одиноко сидит девушка в сторонке. Как большинство фронтовых медсестер, коротко, «под мальчика», острижена. Круглолицая, чернобровая, с хорошими глазами, она понравилась мне сразу, и я направляюсь к ней:
- Можно около вас присесть?
Война войной, а сохранился у нас, молодежи, с мирной поры этикет: разговор начинать на «вы», подойдя к девушке, попросить разрешения сесть возле. Как полагается по неписаному этикету, девушка (ей, конечно, было скучно одной, и появлению парня-ровесника, обратившего на нее внимание, она должна была обрадоваться) сдержанно, с достоинством отвечает:
- Пожалуйста, если вам интересно.
Согласно тому же правилу извиняюсь, что раненую ногу не могу убрать под стул, а вынужден пристраивать на костыль. И опять девушка с улыбкой на бледном (после ранения) лице говорит, опустив глаза, с певучей милой растяжкой:
- Пожалуйста, располагайтесь, чтоб ногу не травмировать. У вас пулевое, осколочное, в мягкие ткани или кость задета?
- Сквозное пулевое,- с гусарской небрежностью отвечаю я,- средняя часть голени с повреждением кости. Вы медик? А у вас какое ранение?
С эгоизмом мужчины, считающего, что его ранение тяжелее, а участие в войне значительнее, я принимаюсь рассказывать о том, как меня подстрелил гитлеровский пулеметчик, как я очутился в брошенном немцами окопе и обнаружил, что он заминирован, и хорошо, что я стою на одной ноге, иначе другою задел бы усики противопехотной мины, о том, как началась неприятельская контратака и я просил у пробегавшего политрука пистолет, чтобы застрелиться, потому что автомат у меня разбило, а подрываться оставшейся гранатой было страшновато, как ротный меня обругал за слабодушие и сказал, что сейчас наши поднимутся в атаку и отбросят фашистов. Так и произошло, но дальше я ничего не видел.
Я рассказываю Марии: получил из части письмо, из которого узнал, что политрук Дудаков в том бою пал смертью храбрых, и что я хочу проситься на фронт, не могу околачиваться в тылу, чувствую себя сносно.
Никогда в жизни на меня с таким восхищением не смотрели женские глаза, никому еще не рассказывал так подробно о себе, потому что наш брат мужчина с большей охотой норовит выставить наперед свою судьбу, нежели выслушать повесть ближнего.
Неправда, что женщины умеют только говорить. Так сопереживать, сочувствовать, как моя новая знакомая, ставшая в тот день близкой, может только женщина.
Мы сидим до отбоя. Дежурная медсестра кричит на нас. Я непроизвольно, слегка глажу Мариину руку, выбившуюся до локтя из нелепого халата, не худую, девчоночью, а красивую женскую, вздрогнувшую от моего прикосновения. И мы оба пугливо оглядываемся на сестру, шумящую на другую припозднившуюся парочку.
«А Ира Морозова? - мучаюсь я без сна.- Моя первая любовь? А что такое любовь? Мы ни разу не поцеловались. В восьмом подошла после урока и сунула в руки книгу. Чесноков заржал, Семка захихикал. Ира выбежала, у дверей на секунду замешкалась, повернула голову и - взглянула на меня. Я тогда где-то вычитал: можно полюбить за один поворот головы. То был тот самый поворот. С рельефностью хорошей медальной лепки врезался в мою впечатлительную душу Иринин профиль: темная прядь на высоком красивом лбу, точеный нос, не короткий и не длинный - в «самый раз», пухлые губы, мягкая линия подбородка, шеи. Она ждала моего ответа… Не думаю, чтобы 16-летняя девчушка «сыграла» эту сцену. Не такими были наши девочки!
В книге (она ничем не запомнилась) лежала записка: Ира просила ее прочесть и поделиться впечатлениями. Я подошел к Ире, и мы гуляли перед школой, а из окон глазела вся школа.
Утром кто-то вывел на доске «Юра Щ. и Ира М.- жених и невеста». Присылали записки вроде таких: «Ира + Юра = любовь», но мы оказались крепче жалких наскоков, и нас оставили в покое. Ходили в кино, в библиотеку, однажды я был приглашен в гости и пил чай в присутствии Ириной мамы, а Ира тревожно прислушивалась к нашему разговору. Мы встречались весь девятый класс, были на окопах, а затем Ира уехала в эвакуацию. Я потерял ее след. Образ ее не то чтобы потускнел - как-то отодвинулся.
И вот Мария. Для меня теперь важно, что в самое отчаянное время эта девушка пошла на фронт. Как человек, как комсомолка, как воин проверена войной! Ранило, когда под обстрелом перевязывала бойцов. Фашисты шли по пятам. Переправлялись через реку на подручных средствах да еще под огнем. Выбрались на берег полуголые, обсушиться некогда. Приняли бой - не отошли. А медсестра Мария как все, переодеться негде, и некогда, и не во что. Поползла с брезентовой своей сумкой перевязывать раненых, вытаскивать их из огня. Приподнялась, чтоб перекатить раненого бойца на плащ-палатку, и будто камнями осыпало спину. Очнулась на побитой осколками плащ-палатке, ее и раненого бойца кто-то из товарищей тащит и сам стонет от боли. А гитлеровцы уже на этом берегу, колотят из автоматов. Увезли в медсанбат на случайной подводе - все трое окровавленные, не разберешь, где чья кровь…
Прощай, Ира, ухожу от тебя… И не в том дело, что я не объяснялся тебе в любви, не слышал от тебя особых слов. Не знаю, любил я тебя или принимал мальчишескую влюбленность за любовь, потребность любить - за большое чувство. Война высветила характеры, и сейчас боевой надежный товарищ Мария Руденко мне самый близкий человек в этом воюющем мире. Знаю: если беспомощным окажусь под огнем,- позабыв о себе, придет, чтобы прикрыть собой, спасти. Это высшая оценка человека. И сейчас, и всегда. Не хочу, чтоб другие оценки явились в мирную пору».
Мы стоим с Марией над бескрайним свинцовым заливом. Весь гребень обрыва уставлен зенитными пушками. Пригнув тяжелые стволы, они дремлют, готовые поднять жерла и извергнуть губительный огонь. Фашистские бомбардировщики не отважились появиться над нефтеносным городом. Силища тут собралась. Нам бы ее в августе под Нальчик!
На дворе январь сорок третьего. Паулюс вот-вот задохнется в Сталинградском котле.
Я не ранболькой, а снова боец. Мария - тоже.
Утром я надел обмундирование, получил в канцелярии госпиталя справку об излечении, красноармейскую книжку, в вещмешке сухой паек на двое суток, В направлении указано: явиться в запасный полк, дислоцированный в городе Тбилиси. На трамвае приехал попрощаться с Марией. Она служит в части, охраняющей Баку от воздушного нападения.
Стоим плечо в плечо на гребне горы. Зимний ветер забирается под шинели, мне спешить на вокзал, но трудно расставаться. За нами наверняка наблюдают девчата - Мариины однополчанки и пожилой старшина батареи, разрешивший попрощаться не в блиндаже на глазах девчачьего взвода, а на крутояре.
- Ну - прощай?
Снимаю с плеча лямку «сидора», бросаю его на землю, кладу палочку-подпорку, выданную в госпитале, и обнимаю Марию за плечи. Она обхватывает? меня за шею и, крепко прижавшись ко мне, целует долгим поцелуем. Впервые я так, «по-настоящему», целуюсь с девушкой, хотя оба знаем, что мы на виду у всех зенитных дивизионов Баку, затаивших дыхание, чтобы лучше нас рассмотреть.
Боль расставания жалит меня сильнее, чем при прощании с мамой. В чем дело? Неужто в том, что с этой минуты я в ответе и за ту, которую на виду у всех целовал?
Стараясь не хромать, спускаюсь по каменистой дороге к городу. Срываю шапку и машу Марии. Ее фигурка в шинели застыла наверху, на краю земли и неба. Я почему-то не кричу ей, чтоб донес ветер: «Люблю тебя!»