Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 49

Мама не соглашалась, но все было напрасно. Божену пришлось отдать… И… ну, короче говоря, ты бежал за границу, Войнац уехал во Францию на заработки, и его в шахте засыпало, а Войначиха так повела хозяйство, что через три года усадьбу продали с молотка. И вот Кадетка оказалась предоставлена самой себе. Сначала она перебралась к нам, а так как хотела скорее стать на собственные ноги, переселилась в хибарку к Слушайке и Полоне. Она выросла и стала красивой, в самом деле красивой девушкой.

— Верно, красивая, красивая, — подтвердил дядя. — Вот будет пташечка, облизывались мужики. И верно, пташечка была, да только в руки не давалась. Ни на какие приманки не льстилась. И это всех так злило, и баб, и мужиков…

— Подожди! Сейчас я говорю, — оборвала его тетя. — Значит, как я сказала, жила она у Слушайки и ходила к Грудничаровой Зоре, училась на портниху. А кое-кому это было не по нраву. Особенно дочек богатеев это бесило: ишь, мол, неженка выискалась, земля ей претит, не хочет на прополке руки портить, отец-то чуть ли не граф был, и ее от навоза с души воротит. А Божена знай себе помалкивает да шьет. О, она была умная девушка. Короче говоря, Слушайка помер, а вскоре за ним и Полона отправилась. Божена осталась одна в хибарке, и тогда… тогда началось… как бы это сказать…

— Ну вот, видишь, — сказал дядя, — как дошла до глупостей, то есть до любви этой самой, так сразу порох и кончился. «Как бы сказать, как бы сказать?» — передразнил он тетю писклявым голосом. — Прежде всего надо сказать, что она была баба особого рода. Красивая. Видал я таких женщин, что хоть на алтарь ставь, да еще не во всякую церковь, но такой не видывал. Будь я молодой, втрескался бы, как втрескались почти все наши парни. Все за ней бегали, а она — она, я уже сказал, была пташечка, да только вольная. На приманки — ноль внимания. И в гнездо — тоже нет. Все прыгала да смеялась, щебетала и пела.

— Ой, и до чего же хорошо пела! — воскликнула тетя. — Точно…

— Точно сам сатана на флейте играл, — докончил дядя. — По совести говоря, и я ее любил слушать. Что правда, то правда — в церкви мне никогда особо не удавалось замечтаться о небесах и всяком таком прочем, но, когда пела Кадетка, я начисто забывал, что я в божьем храме, хоть бы она пела самое что ни на есть церковное, трижды латинское. Ну, так ее и из хора выгнали.

— Говорят, священник сказал, будто в ее голосе что-то греховное звучит, — пояснила тетя.

— Глупости! — вспыхнул дядя. — Просто это девки ее из своего курятника выпихнули, потому что она их забивала.

— Наверно, так и было, — согласилась тетка. — Это был для нее тяжелый удар. Она тогда прибежала к нам и расплакалась. Ну, а со временем успокоилась и ушла в свою работу. Жила себе одна в своей хибарке, шила и пела.

— А для парней ее пенье было все равно, что для жеребцов кобылье ржанье, — добавлял дядя. — Так все ночи напролет вокруг хибарки и слонялись.

— Божена жила честно! — заявила тетя.

— Честно! — кивнул дядя. — Да по-другому и нельзя было. Захотела бы она кому дверь открыть — не смогла бы, потому что всегда по меньшей мере трое торчали поблизости. Один за самшитовым кустом сидит, другой за колодцем в три погибели согнулся, третий к старой яблоне прилип. Хе-хе, вот смех-то, небось, когда они целыми часами таким манером высиживали и честили про себя друг дружку на чем свет стоит. Кашлянуть боялись и цигарку закурить, чтобы не выдать себя. Дураки. Все стерегли один другого. Знали в точности, кто дежурил, и наутро, невыспавшиеся, хоронились друг от друга.

— Но ей это не нравилось, — сказала тетя.

— Мм-да?… — дядя с сомнением поднял плечи. — По-моему, каждой курице нравится, ежели петух вокруг нее ходит и когти вострит.

— Томаж! Как ты говоришь! — вознегодовала тетя.



— Да уж как умею. А к тому же ты бы и сама должна была знать, что правда не всегда красивенькая. Иная бывает и погрубее и духом позабористей.

Я улыбнулся этим словам, не вступая в спор, который дядя и сам, впрочем, тут же прекратил.

— Верно, Кадетке это не нравилось, — сказал он. — Особенно из-за того, что к ней все стали относиться хуже и хуже. Первым делом девушки на нее начали коситься. У церкви, перед службой, перестали с ней разговаривать, а в церкви вокруг нее пустое место становилось все больше и больше, точно она, бедняжка, заразная… А все почему? Если бы она хоть одному парню дверь открыла и спуталась бы с кем, было бы хорошо… Странный мы народ: коли самим довелось поскользнуться и шлепнуться в грязь, то на тех, с кем такого не случилось, волком глядим.

— А как она, бедная, мучилась! — сказала тетя, склонив голову набок.

— Эх, ясное дело, мучилась, — признал дядя. — Ну, так тянулось несколько лет, а потом разразился скандал. Было это на ярмарочной неделе, в воскресенье. Эти воскресенья — самые подходящие дни для таких дел. Божена пришла в Модриянов трактир поплясать да повеселиться. А почему бы и нет? Даже у меня, помню, пятки чесались. И что же? Взгляды засверкали, брови нахмурились, слова как яд, а вдобавок ко всему — вино: ну, и пошло, и поехало. И как во всех свалках на любовной почве, начали бабы. Лазарева Дорка показала на Божену пальцем и как крикнет на весь трактир: «Гляньте-ка на эту Кадетку, до чего ненасытная! Каждую ночь полна изба парней, а она и сюда пришла ловить!» Поднялся шум. Божена тотчас повернулась и ушла. А в трактире!.. Разгорелась перебранка. Сначала издалека, с намеков, а потом пошли выяснять, кто о ком что думает, и завязалась такая драка, что любо-дорого смотреть. Я сплетнями не больно интересуюсь, и то знаю, что тогда расстроилось несколько свадеб и кое-кто теперь женат не на той, на какой бы женился, не будь этой свары.

— Ну-ну, — остановила дядю тетка. — Это уж ты лишку хватил… Божена тогда с ярмарки опять прибежала к нам, вся в слезах. Упала под грушей, там отец сидел, и говорит, что в деревне больше жить не может. Отец ее, конечно, утешал, а напоследок, когда она поуспокоилась, согласился, что и в самом деле лучше будет, если она на время уедет куда-нибудь. И правда, Божена написала в Горицу Грудновой Ангеле, чтобы та ей нашла работу, но не успела получить ответа, как началась война.

— А война принесла того, которому и досталась Кадетка, — вмешался дядя. — Вот теперь мы, так сказать, наконец добрались до сути. Дело в том, что был он итальянец. Красивый и веселый парень!

— И добрая душа, — тотчас добавила тетя. — Тут надо рассказать случай с хлебом.

— С каким хлебом? — спросил я.

— Вот как это было, — начала тетка со своей эпической неторопливостью. — Ребята шли из школы. А Джино выходит из Модрияновой лавки с хлебом под мышкой. Ребята тотчас притихли и начали его обходить, да далеко так. Джино, который только два дня назад приехал из Италии, остановился и удивился, чего это они замолчали. Смотрит вслед ребятам, а они идут себе, точно его и на свете нет. Он окликнул их и предложил хлеба. Ребята остановились и молча на него глядят. Тогда Джино подошел к Обрекарову Борису, тот ближе всех к нему стоял. Борис тут же спрятал руки за спину. А Джино решил, что мальчишка стесняется, и сунул ему хлеб за ремень от ранца. Борис отскочил, точно хлеб его обжег, и батон покатился по земле. Борис кинулся за ним, подобрал, обтер, поцеловал, по нашему обычаю, положил на придорожный камень и вместе с другими ребятами убежал. Джино прямо остолбенел. В это время из Жужельчевой избы вышел Травникар, который итальянцев на дух не принимал. Джино бросился к нему, сложил руки, как на молитве, и чуть не со слезами воскликнул: «Ма perchè? Ма perchè?»[39] Травникар злорадно захохотал и пошел прочь. Джино смотрит ему вслед, а у самого глаза от слез ничего не видят. Потом подобрал свой хлеб и побежал в казарму.

— Прямо-таки заплакал? — спросил я.

— Да. Этого случая он долго не мог забыть. Потом много раз рассказывал, как с того дня в нем что-то новое зародилось. Он никак не мог поверить, что у нас даже в детях скрывается такая страшная ненависть и такая гордость, что они и хлеба из рук врага не хотят взять.

39

Но почему? Но почему? (итал.)