Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 76

— Как здоровье, Алешенька? — спросила она, входя. — Что чувствуешь?

— Спасибо, Верочка. Чувствую, что ты пришла и даже выполнила мою просьбу.

— Значит, ничего ты не чувствуешь. Вот твоя гимнастерка и привет от всей роты. От Володи, конечно, особый.

— Еще спасибо. Повесь, пожалуйста, гимнастерку в шкаф.

— Как твоя рука? — сияла улыбкой Верочка.

— Прекрасно. Прямо слышу, как заживает рана под неослабным вниманием медицины.

Верочка не сразу поняла намек Батова. Дело в том, что минутой назад от него вышла Зина. Она просидела в палате все время, пока Верочка ходила в роту.

— Что во сне видел?

— Ничего, потому что не спал ночью. Я ведь дежурил по полку.

— А ноги у тебя здоровы, Алеша? Плясать ты можешь?

Батов насторожился. Он хорошо знал, в каких случаях предлагают плясать.

— Что ты сказала?

— Пля-сать ты можешь? — рассмеялась она.

— Могу, но за что?

— А вот за это!

Расстегнув пуговицу, Верочка сунула руку за пазуху, выдернула письмо и подняла его высоко над головой. Батов подумал, что это, скорее всего, проделки покойного Юры Гусева. Он, видимо, успел написать кому-то из знакомых, или незнакомых девчат, чтобы завязали с Батовым переписку, облегчили его одиночество.

— Покажи адрес, хотя бы из своих рук.

Верочка приблизила треугольник к его глазам. Напрягая в сумерках зрение, он прочитал обратный адрес, долго не мог разобрать подпись.

— Нет, Верочка, — сказал он потеплевшим голосом, — за это письмо я не буду плясать... А если можно — лучше поцелую.

Батов здоровой рукой легонько привлек ее к себе. Верочка, будто испугавшись, медленно, с остановками, склонилась над его лицом, прикоснулась губами к его губам.

За дверью послышались негромкие шаркающие шаги — она торопливо отшатнулась от Батова, присела на стул.

— Что ты испугалась? — серьезно спросил Батов. — Разве ты сделала что-нибудь плохое? Обманула кого-нибудь?

— Ле-ешенька, милый, — шепнула Верочка, зардевшись. И вдруг, напустив на себя шутливую серьезность, строго сказала: — Не забывайте, товарищ лейтенант, что вы — больной, находитесь в лечебном учреждении, а я — медсестра, состою при исполнении...

— Хватит, хватит! — замахал рукой Батов. — Не надо даже в шутку так говорить. Сейчас мы — никто, мы просто самые счастливые на свете человеки... Принеси, славненькая, какой-нибудь свет, и мы все-таки прочитаем это письмо.

— За которое ты меня поцеловал? — погрустнев, спросила она.

— Верочка! — спохватился Батов. — Милый ты мой человек! Не сердись. Только не за письмо... Неси свет, сейчас все узнаешь.

Она принесла и поставила на тумбочку плошку, чиркнула зажигалкой, лежащей тут же, вместе с портсигаром Батова.





Он развернул письмо, написанное на двух тетрадных листах в клеточку, очень мелким, убористым почерком. Пробежал взглядом по первым строчкам, потом предложил:

— Хочешь, я буду читать вслух? Только — чур! Не обижаться и вопросов пока не задавать. Идет?

Верочка бездумно согласилась с поставленным условием, но после первых же прочитанных слов завертелась на стуле.

«Здравствуй, милый, любимый мой Алешенька! — писала полузабытая, далекая Лида. — Я еще надеюсь на то, что у тебя хватит терпения прочитать мое длинное письмо до конца. Умоляю тебя — прочитай, а потом делай со своей Лидой что хочешь». Она писала, что поняла и перечувствовала за эти годы столько, сколько другому не выпадает на всю жизнь, что она давно порвала с прошлым и наказана жизнью.

«К этому старому времени возврата больше нет. И ЕГО больше нет, посадили. А директорствует у нас присланный из района инвалид войны...»

Лида вспомнила и тот вечер, когда в последний раз сидели они под рябиной. Только в длинном письме не нашлось места рассказать, где была и что делала в день отъезда Батова. Почти вся последняя страница пестрела словами извинений. И только в самом конце листка, точно спохватившись, оговорилась: «Жив ли ты, Алешенька? Откликнись! Я надеюсь на лучшее. Все это время я мысленно разговаривала с тобой, часто видела во сне. Но писать — не решалась...»

Верочка тяжело вздыхала, покусывала губы, но ни разу не нарушила данного слова.

— Ну, простишь ты ей хоть как знакомому человеку? — было первым ее вопросом.

— Нет, Верочка! В таком прощении она не нуждается... — Он заглянул в письмо: — «Делай со своей Лидой что хочешь»... Видишь — «со своей»! А когда я считал ее своей, она ходила на тайные свидания с директором МТС, хотя у того была семья. — Алеша пристально посмотрел на Верочку и, встретив светлый открытый взгляд, безвольно опустил руку с письмом на одеяло, горько добавил: — И узнал я об этом в самый распоследний день перед уходом в армию...

И Батов рассказал обо всем, чем жил до сих пор. Ему хотелось по-настоящему исповедаться перед Верочкой, чтобы она знала его таким, как есть.

— Але-еша! — вдруг сказала Верочка, — А ведь я старше тебя больше, чем на год.

Сказала это так, словно в жизни ничего страшней этой разницы не было. Батов засмеялся, а она так же серьезно продолжала:

— У меня ведь тоже никого нет, Алеша. Из детского дома я. Знаешь, перед войной поступила в медтехникум, а учиться не смогла...

— Почему?

— Не могла я видеть кровь. Нанюхаюсь хлороформа — есть не могу. А если открытую рану увижу или гнойник какой — сразу стошнит. Один раз в анатомку ходили на практику, знакомились только. А там как раз экспертизу наводили одному убитому — так я после этого неделю в постели пролежала. Высохла — одни глаза остались да нос. Девчонки тогда Кащеем меня прозвали... Так и пришлось бросить техникум. А потом, уж в войну, поступила в медшколу. Ух, как боялась! А все равно поступила, потому что решила пойти на фронт. И тоже мучилась, да скрывала, чтобы из школы не отчислили. А когда поехали на фронт, вся моя душонка тряслась, да на народе все равно веселей. Целый эшелон нас, медичек, везли. Как-то перед утром налетели фашистские самолеты да как начали нас бомби-ить! От вагонов только щепки полетели. Как спичечные коробки, они с полотна-то соскакивают, убитых и раненых — сотни. Вот тут сразу весь мой страх как в воду канул. Подбежишь перевязывать ее, сердешную, а у нее нога или рука перебита, на сухожилиях болтается. Ножичком — чик, и хоть бы что! И откуда-то слова в это время самые хорошие берутся. Уговариваешь, успокаиваешь... Пока повязку сделаешь — смотришь, повеселел человек, ушел от смерти... А потом всякое было. В Данциге-то ведь я сначала в третий батальон попала. Пока добиралась из госпиталя, а тут сразу в бой — почти трое суток спать не пришлось. Ночью перевязываю связиста, а сама носом клюю. Увидел это комбат, схватил меня за шкирку, завел в дом да толкнул в какую-то комнатенку. Поспи, говорит, часок — здесь безопасно. Пощупала я ногой: кто-то спит — и тоже легла на пол. А утром проснулась, светло уж стало, смотрю — в середине между двумя убитыми фрицами лежу... И хоть бы...

— Вера, — приоткрыв дверь, строго сказала Зина Белоногова, — пора кончать эту процедуру. Дай отдохнуть человеку. — И тихо прикрыла дверь.

Верочка вспыхнула, закрыла лицо руками, умолкла.

— Рассказывай, Верочка, рассказывай. Пусть эта процедура длится до утра!

— Какая же я бессовестная дурочка, Алеша!

Махнула пилоткой на огонек плошки, погасила его, склонилась над Батовым, крепко поцеловала.

— Спи, хороший мой, поправляйся. Наговориться успеем.

Оставшись один, Батов не чувствовал одиночества. В груди — умиротворяющая радость. Но он не спал вторые сутки и, положив удобней больную руку, незаметно для себя уснул крепким, здоровым сном.

24

Разгоралось утро нового дня. Было восемь часов, а Батов все не просыпался, но уже пребывал в том фантастическом состоянии, когда в сознание начинает прорываться все больше и больше сигналов из внешнего мира, и легкие сновидения чудесно перемешиваются с действительностью.

В распахнутое окно лезла празднично-белая кипень цветущих яблонь. Теплые лучи майского солнца, фильтруясь через зелень листвы, веселыми бликами пробивались в комнату, играли на гладком полу, на одеяле, на лице. Батов ощущал это тепло сквозь прикрытые веки. Во сне или наяву он видел прозрачную даль, облитую золотистым светом, слышал шелест листвы, щебетанье птиц, даже ощущал запахи цветов, несшиеся из сада, и пил бодрый, животворящий воздух весны. Он не чувствовал своего тела и, казалось, невесомо плыл чуть выше бесконечных цветущих садов, переполненный радостью жизни.