Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 76

Володя выскочил из строя, дождался обоза. Боже-Мой, развалившись в повозке, издали увидел Грохотало и виновато запел:

— Замолчи! — прицыкнул на него Грохотало, увидев, что от хвоста обоза едет Крюков. Хотел было накинуть на Чуплакова брезент, чтобы спрятать от глаз начальства, но было поздно.

— Что, ранен? — спросил, подъезжая, Крюков. — Почему не направлен в санбат? Почему...

— Да не ранен я, — ляпнул заплетающимся языком Боже-Мой, хотя майор обращался не к нему. — Так я просто... хвораю.

— Что-о? — всполошился Крюков, догадавшись о причине «болезни» Чуплакова, и, спрыгнув с коня, приблизился к повозке, потребовал:

— А ну-ка, дыхни на меня, любезный!

Это его «любезный» прозвучало оскорбительно, как ругательство.

— Не стану я на тебя дышать, товарищ майор.

— Это почему же, позволь узнать?

— Скоро домой поедем, женюсь — на родную жену надышаться успею...

— Праздничек справляете, так сказэть! — грозно прикрикнул Крюков. Грохотало, шагая возле повозки сзади Крюкова, подавал Чуплакову знаки, чтобы тот не болтал лишнего.

— Старшина! — позвал Крюков. — Где старшина пульроты?

— Я — старшина пульроты, — отозвался Полянов с повозки, идущей впереди по соседству.

— На кухню его, так сказэть, на ночь! Слышите?

— Слушаюсь.

— В этой роте всегда больше всего безобразий, — ворчал Крюков, ставя ногу в стремя. — Распустил вас комбат!

— Вот как ловко девки пляшут — по четыре в ряд! — хохотнул Боже-Мой вслед Крюкову. — Я напился, а он комбата виноватит.

— Да, маловато наболтал ты на свою шею, — усмехнулся Володя. — А нам с Алешей он при случае обязательно, припомнит.

— Да ведь навоз-от, он шибко долго горит, ежели его поджечь, — глубокомысленно изрек Боже-Мой. — Чадит здорово, а сталь на нем не сваришь — жару-то нету!

— На кухне тебе делать нечего, — сказал Полянов, — а вот отсыпайся-ка лучше, да ночью — на пост.

— Мне хоть куда, — беспечно согласился Боже-Мой (однако после разговора с Крюковым он заметно потрезвел). — Мне хоть куда, только бы не от этого майора наказание принимать: у него желчь во рту, ему все горько, куда ни глянет. Знал бы он, что хуже всякого наказания совесть грызет меня перед товарищами, а пуще всего — перед лейтенантом нашим: ведь моложе всех он нас, а ему же и воспитывать таких дураков, как я.

— Раньше надо было об этом думать, — недовольно заметил Володя.





— Да я что, нарочно, что ли, напился-то? — горячо оправдывался Боже-Мой. — Вот хоть убей — не знаю, как это вышло. Пил, будто воду, ее, проклятую. Ни в одном глазу вроде не замутило... После дружка, понятно, тужил я во все эти дни. И побасенки немилы мне стали. А тут ребята говорят, будто я вновь народился. Наплел им столько, что животы у которых заболели со смеху.

— Хватит, — оборвал Грохотало. — Спи, да еще не вздумай чего-нибудь отмочить. — И пошел, обгоняя, повозку.

— Что-о ты! — протянул вдогонку Боже-Мой. — Да скажи лейтенанту-то, извиняется, мол, в глаза глянуть стыдно.

22

Когда-то в школе, и не так уж давно, лет пять назад, Батов и его одноклассники изучали немецкий язык. Но всех интересовал один и тот же вопрос: с кем разговаривать на этом языке, если вокруг на тысячи километров нет, может быть, ни одного немца? Двойки в дневнике по этому предмету никого не огорчали: все равно никогда в жизни не пригодится и позабудется.

И слова — Берлин, Одер, Эльба — воспринимались как книжные, ничего общего с жизнью не имеющие.

Но тогда им было только по четырнадцать лет. В этом возрасте весь мир, кроме своей деревни, кажется загадочным, манящим. И если бы тогда какой-нибудь пророк по секрету сообщил, что через пять лет и немцы, и Германия, и Одер, и Эльба — все это будет так же близко и ощутимо, как школьный дневник с двойкой или пятеркой по немецкому, Батов, наверно, посмеялся бы такой «шутке». А теперь и школа, и дневник, и тогдашние мысли казались далекой сказкой, которую можно вспомнить, но вернуться или хотя бы приблизиться к ней невозможно.

С захватом Гребова полк вышел на Эльбу. Город недавно бомбили американцы, во многих местах еще дымились развалины. Примечательно, что почти все здешние жители остались на месте, никуда не бежали. Они выходили из подвалов, присматривались к советским солдатам.

На многих уцелевших домах развевались белые флаги. Хорошо сохранившиеся кварталы перемежались с развалинами. Какой-то художник взгромоздился на груды битого кирпича и, стоя перед этюдником, набрасывал очертания разрушенной фабрики с живописно расколотой трубой и в прах разнесенной крышей. Он часто отходил от этюдника, пятясь по кирпичам, и, дойдя до раскладного стула, на котором висел его пиджак и лежали краски, сдвигал на затылок соломенную шляпу, поправлял большие очки и, подперев рукой остренькую бородку, долго всматривался в очертания развалин, сравнивая их с линиями на своем наброске.

Фашистской армии как таковой больше не существовало. Она растворилась в поверженной стране, как соль растворяется в воде, — нигде нет и всюду есть. Многие части, поспешно откатившись на запад, сдавались союзным войскам. Разрозненные и вконец потрепанные воинские формирования, захваченные в Гребове, тут же разоружались, и солдаты получали полное право отправляться по домам.

После взятия города стрелковым подразделениям было дано новое, не совсем обычное задание — стать заставами на берегу Эльбы. Роты разошлись по указанным пунктам, а офицеров, до командиров рот включительно, Уралов собрал на совещание.

В мрачном низком зале Батов сидел среди офицеров своего батальона и никак не мог освоиться с мыслью, что война, собственно, кончена, что впереди не подстерегают опасные неожиданности, что командир полка ставит перед офицерами уже «мирную» задачу.

— Кто изучал немецкий язык? — спросил Уралов. — Кто хоть когда-нибудь знакомился с этим языком в школе или другом учебном заведении?

Около половины присутствующих подняли руки. Вторая половина — люди более старшего возраста — никакого касательства к изучению немецкого языка не имели.

— А кто из вас знает немецкий язык? Кто может говорить по-немецки?

Сначала не поднялось ни одной руки. Потом, робко оглядываясь, невысоко поднял руку батальонный фельдшер Пикус. По рядам прокатился смешок. Уралов, покачав головой, посоветовал приниматься за эту нелегкую, но необходимую науку, потому что многие из присутствующих, видимо, после войны останутся в Германии. До сих пор приходилось говорить с захватчиком на языке оружия — теперь нужен другой метод общения.

Очень странно было все это слышать, так как никогда раньше Батов не задумывался, что с ним будет после войны, и еще потому, что война все-таки не окончена. Правда, армия дошла до Эльбы и уперлась в американцев, но ведь никто не объявлял об окончании войны. Где-то она еще идет, где-то льется кровь...

И все же с совещания Батов ушел с таким настроением, будто война уже кончилась. По небу легко плыли прозрачные облака. Они, даже набегая на солнце, не омрачали яркого дня, а придавали ему еще большую торжественность, праздничность, рассеивая прямые солнечные лучи и пропуская ровный мягкий свет.

Облака так увлекли Батова, что он, зазевавшись, набрел на кучу книг, почему-то выброшенных прямо на тротуар. Среди многих разорванных, измятых, запачканных томов и брошюр привлекла внимание одна — новая, чистая, в белом кожаном переплете, с тиснеными золотом буквами названия.

— «Mein Kampf», — прочел вслух Батов, еще не коснувшись ее, и, подогреваемый любопытством, осторожно, брезгливо, словно змеиную выползину, поднял книгу. Так вот она какая! О бредовых ее идеях много писали и говорили в военные годы. Полистал. Бумага отличная, шрифт крупный, годный для любого читателя, и много цветных рисунков.