Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 76

— Должности я не знал... Неприятно, черт побери!

— Х-хо, неприятно! Я удивляюсь, как это он не прихватил нас с собой в штаб. Все знают, что если он прицепится к кому — не отпустит, пока не уест. Даю гарантию, что нам с тобой еще не раз придется почувствовать его неравнодушие, коли мы у него на заметке.

— Брось паниковать. Ну что он нам сделает? Ты в чем-нибудь виноват?

— Наивный ты парень, Алеша! Если живой человек ходит по земле да еще что-то делает, то всегда найдется, в чем его обвинить, а при желании даже смешать с дерьмом. Ты видишь, он поставил нас на одну доску с этими бандитами? Да еще в пьяные записал.

— Бог не выдаст — свинья не съест.

— Не съест, — горячился Володя, — а неприятностей наделает — не расхлебаешь.

— Пожалуй, верно, — согласился Батов. — Как это его угораздило еще расспросить обо всем немку?

— Вот-вот, спросил бы он ее разве, если бы умнее был? Ведь он был уверен, да и сейчас убежден, что мы почти ничем не отличаемся от Кривко, «так сказэть», только на этот раз случайно не успели войти в свою роль. Вот как он все это понимает.

Володя не ошибся. Майор Крюков не сомневался в правильности своих выводов: не поделили женщин. Конечно, будь эти ребята поскромнее, попочтительнее, извинились бы. Разве бы он им не простил?! А ведь эти — где там извиниться — попались прямо на месте да еще грубят, изворачиваются, оправдываются.

Сам Крюков никогда не грубит старшим и не допустит, чтобы ему безнаказанно грубили младшие по чину.

11

Бои в порту и на северных окраинах еще продолжались, а шестьдесят третий и другие полки уже покидали Данциг, вытягиваясь колоннами вдоль улиц, все еще затянутых дымом пожарищ.

Полк шел к южной окраине города. То и дело встречались изуродованные и совсем снесенные ограды, расщепленные деревья, словно выстриженные огромными тупыми ножницами газоны, поваленные телеграфные и электрические опоры, выщербленные и продырявленные трубы фабрик.

На углу одного дома сохранилась часть жестянки с названием улицы. Один конец ее, на котором значилось само название, был оборван. Осталась только вторая половина со словом «Straße».

— Эх, была штрасса! — вздохнул Милый-Мой. — Строитель ведь я, строитель. А чем занимаюсь?..

— Ну, Милый-Мой! — оборвал его Чадов. — По своей ты охоте, что ли, этим занимаешься? Ишь, губы-то расквасил перед фашистской берлогой! Леший просил их на нашу голову...

— То ли ты его воспитывать хочешь? — вступился за друга Боже-Мой. — Опоздал, парень. Немцы вон его как воспитали: два месяца кровью харкал!

— Азбуку-то я и без тебя знаю, — вдумчиво продолжал Милый-Мой, обращаясь к Чадову. — Ты скажи-ка вот, долго ли еще в человеке зверь сидеть будет? Вот что скажи ты мне!

— Это ты о каком человеке спрашиваешь? В фашисте всегда зверь сидит. И пока живой фашист на земле хоть один останется, — хоть ты и строитель, а ломать все одно придется, — рассудил Чадов. — Не даст он жить спокойно.

— Вот и говорить нечего. Нечего говорить-то, — вмешался неразговорчивый Крысанов. — Говорить-то нечего тут. Лупи его, фашиста, — и вся недолга.

Шагая по булыжной мостовой в ряду с Грохотало и Дьячковым, Батов смотрел на мелькающие впереди раздутые задники порыжевших сапог Седых, краем уха слушал разговоры в строю и думал: «Правильно говорит Крысанов: лупить их надо. Может, посмоется пролитой кровью кое-какая нечисть с земли. А возможно, и война эта — последняя? Отобьем им печенки, а там, глядишь, и задираться охота пройдет...»

— Привет пулеметчикам!

Это пристроился в ряд младший лейтенант Гусев, комсорг батальона. Офицеры и солдаты называли его просто Юрой. Глаза у него — большие, голубые, открытые — всегда светились простецкой добротой.

— Ну, как дела? — спросил Юра. — Вас можно поздравить?

— С чем это? — осведомился Дьячков.

— Сегодня в штабе наградные листы видел. Тебе, Алеша, там «Отечественная война» рисуется. Слышишь?

— Слышу, — без особого энтузиазма ответил Батов.

— Тебе, Коля, и тебе Володя, — по «Звезде». Наградные листы у вас чуть не на полроты заполнены.

— Надо бы на всю, — выпятив грудь с гвардейским значком, сказал Дьячков, — раз вся рота геройская!

— Ох, маленечко не вся! — усмехнулся Гусев, передернув тонкие подвижные губы. — Кривко-то у вас, кажется, того... влип основательно. Трибунал им занимается. В лучшем случае — штрафной отделается...

— Тоже — честь роты, «так сказать», — усмехнулся Володя, вспомнив Крюкова.

— Ты Кривко к роте не примазывай, — возразил Дьячков, — бандюгой он был, бандюгой и остался. Что ж, за него всем отвечать?

— Всем или не всем, — улыбнулся Юра, — а кое-кому придется. Фамилии Батова и Грохотало мелькают, «так сказать», не только в наградных листах, но и в этом поганеньком дельце фигурируют.

— Не пугай ты их, Юра, — обернулся назад молчавший до сих пор Седых. — И так у ребят настроение из-за Кривко ниже среднего.





— Загрустишь, пожалуй, — шутя сгущал краски Гусев. — У Леши хоть «муха» на погоне есть. Ну, уморят ее, снимут дохлую. А у тебя, Володя, снимать-то уж нечего. «Сдохла» твоя «муха».

— Ну и шут с ней, — беззаботно ответил Володя. — Что я, ради «мух», что ли, воюю!

Батов отмалчивался.

— При-ивал! Прива-ал! — понеслось от головы колонны.

Остановились среди невысоких глинистых холмов. Данциг уже скрылся из виду. Место его расположения безошибочно угадывалось по облакам дыма, что кружились над городом.

Выбрав зеленый пятачок с шелковистой молодой травкой в стороне ото всех, Батов лег на сырую землю и, подставив лицо ласковому солнцу, пил эту мирную тишину. К нему подсел Гусев, закурил. Подал портсигар Батову, тот отказался.

— Что-то зажурился ты, Алеша. Вид, что у Стеньки Разина, только княжны рядом не хватает, — пошутил Юра.

— Почти что так, — вяло поддержал шутку Батов, — только Разин, кажется, утопил свою княжну, а моя еще не родилась.

— Ой ли, так ни одна девчонка и не пишет?

— Нет.

— Ты никому об этом не рассказывай: засмеют.

— Я и не рассказываю.

Батов отвечал до того убийственно спокойно, что Гусев неожиданно поверил ему и встревожился:

— Что-нибудь серьезное, Алеша? — спросил он. — А вообще-то ты от кого-нибудь получаешь письма?

— Мать пишет. Не сама, правда, соседи. И мои письма соседи же ей читают. Неграмотная она.

— Так у тебя на самом деле нет знакомой девушки? Не успел познакомиться?

— Как раз наоборот: слишком рано познакомился...

— Покажи фотокарточки, Алеша, какие у тебя есть, — попросил Гусев.

Батов молча достал из левого кармана гимнастерки фотокарточку отца, подал Гусеву.

— А от нее никакой памяти не осталось?

— Не копай, не выматывай душу, Юра. Кажется, начинает хорошо зарастать. Особенно здесь, в Данциге. Не тронь меня. Ну зачем тебе?

— Хорошо, Алеша, не буду, если неприятно... Я ведь хотел серьезно с тобой поговорить.

— О чем?

— Ты никогда не думал о вступлении в партию?

— В па-артию? — Батов сел рядом с Гусевым, подвернув ноги калачиком. — В кандидаты, значит? Думал! Не раз думал! По дороге на фронт и здесь тоже думал, но...

— Что «но»?

— Не примут меня.

— Почему?

— Биография непартийная, с пятном.

— Это как же?

— А вот так. В таких ответственных биографиях пишут: родился тогда-то, там-то, в семье бедняка, батрака или ремесленника хотя бы... А что я напишу?

— Батюшки светы! — захохотал Гусев. — Уж не графский ли потомок сидит передо мной?

— А ты не смейся. Графским потомкам проще. Даже самим графам и то проще: колебался, бежал из России, осознал, вернулся. «Простите, хочу строить социализм». А как мне быть, если я никуда не убегал, не колебался? Но вот родиться угораздило в семье кулака, которого, «так сказать», сослали, когда мне было четыре года. И присохло ко мне это дурацкое родимое пятно, как кусок грязи неотмываемой... Вот почему не примут меня, — заключил Батов.