Страница 22 из 60
К сожалению, музей оказался закрыт, но Софи сказала, что они морские путешественники, могут провести в Копенгагене не более часа, и тогда их пустили. Спешили (времени было в обрез), но и при таком беглом осмотре произведения датчанина произвели на Саврасова сильное впечатление. Позднее он писал Карлу Герцу о своем путешествии: «…самые отрадные минуты я провел в музее Торвальдсена, там только можно судить о гениальном таланте этого трудолюбивого художника…»
Собранные вместе, под крышей одного музея, скульптуры Торвальдсена, выполненные в основном в мраморе, действительно представляли собой волнующее зрелище, особенно для тех, кто видел их впервые.
Бертель Торвальдсен, крупнейший представитель позднего классицизма, по тонкости и изысканному мастерству обработки мрамора не знал себе в то время равных. Его работы отличались строгой гармонией, невозмутимым спокойствием, были далеки от реальной жизни, от бурь и конфликтов, тревог эпохи, и в этом отношении они окажутся в разительном контрасте, например, с творениями дерзкого новатора Огюста Родена, который придет позднее и в нелегкой борьбе утвердит свое искусство, полное движения, экспрессии, искусство, раскрывающее и подчеркивающее в человеке прежде всего характерное.
Саврасов имел общее представление о творчестве датского скульптора, в котором такое большое место занимают работы, созданные на сюжеты и темы античной мифологии. Но одно дело что-то знать, а другое — увидеть собственными глазами. А в музее, построенном незадолго до смерти Торвальдсена, он увидел лучшие его работы: и мраморный рельеф «Приам, умоляющий Ахилла вернуть тело Гектора», и прекрасную мраморную статую принцессы Барятинской, и «Ясона с золотым руном», похожего чем-то на находящегося в Ватикане Аполлона Бельведерского, но лишенного той жизненной силы, которая присуща бессмертному творению древнегреческой пластики, и «Ганимеда, кормящего Зевсова орла», где скульптор, преодолевая суховатую рассудочность классицизма, сумел вдохнуть жизнь в свою композицию, и гипсовый рельеф «Король Нума и нимфа Эгерия»…
В тот же день «Двина» покинула Копенгаген. Путешествие продолжалось. В Северном море опять качало, и Софи вновь мучилась от морской болезни. Наконец на девятый день плавания показались окутанные дымкой берега Англии. Прошли на изрядном расстоянии мимо приморских городов Гревсенда, Гринвича, остались позади провинции Кент и Эссекс, и вот уже устье Темзы. Пароход довольно долго еще плыл по реке, пока не показались огромные, мрачные доки Лондонского порта, лес мачт. Лишь в десять часов вечера «Двина» бросила якорь. Снова, как и в Копенгагене, явились таможенные чиновники и полисмены для проверки виз в паспортах. Затем пассажиров пригласили в лодку и повезли к Новому Лондонскому мосту, слабо освещенному газовыми фонарями. На берегу путешественников ждал полисмен, который помогал каждому выйти из лодки. Было темновато, громады домов с редкими огоньками в окнах возвышались хмурыми утесами. Полисмен, державший в руке зажженный фонарь, показал, как пройти к ближайшей гостинице.
Это был роскошный отель и, как следовало ожидать, весьма дорогой. Все же решили остаться, прожить здесь все десять дней, которые отводились на знакомство со Всемирной выставкой и ее картинными галереями. Софи и Эрнестина были рады, что живут в столь великолепном доме, и почти примирились с мыслью о весьма ощутимых расходах. Ведь в Европе за все надо платить, и чем лучше, тем дороже… Саврасов был равнодушен к комфорту и удобствам. Он мог остановиться в любой захудалой гостинице, а обедать в таверне…
На следующий день сели в омнибус и поехали в контору банкиров Беринга и К0, чтобы поменять деньги. Софи, несмотря на ее скромные утверждения, что она плохо знает английский, свободно изъяснялась на этом языке, и, не будь ее, мужу и сестре пришлось бы столкнуться с большими трудностями. Алексей Кондратьевич, кроме «Good morning» и «Very good», ничего не знал. Как человек, не обучавшийся иностранным языкам, он искренне восхищался, что его жена владеет немецким, английским, французским.
Лондон поражал своей деловито-целеустремленной жизнью. Все куда-то шли, ехали, спешили. Это был, наверно, самый современный город в мире. Сердце капиталистической цивилизации, приобретавшей машинный характер. Начиналась эра промышленности, научно-технических открытий, и в Лондоне это было особенно ощутимо.
Саврасов и его жена осмотрели в английской столице все, что полагалось: и здание парламента с часовой башней Биг Бен, и собор св. Павла, откуда можно любоваться панорамой города, и средневековый Тауэр, и Трафальгар-сквер с гранитной колонной, увенчанной статуей Нельсона, и Гайд-парк, где на зеленых лугах, являя собой деревенскую идиллию, трудновообразимую в гигантском городе, живущем в стремительном ритме, мирно паслось стадо овец… Все это удивляло любого путешественника, впервые попадающего в Лондон. Стояли чудесные дни, и прогулки по городу доставляли особое удовольствие Софи с Эрнестиной.
Но Саврасов приехал на Всемирную выставку, имевшую по тогдашним понятиям небывалый размах и производившую на посетителей ошеломляющее впечатление. Она размещалась в предместье Лондона, в индустриальном, недавно построенном дворце Кенсингтон и в прилегающих к нему зданиях. Дворец из чугуна и стекла называли Хрустальным (Кристал Палас), и он казался современникам необыкновенным, легким, сказочным сооружением, воплощением грядущего «железного века».
Саврасов, в темном сюртуке, обе его спутницы в лучших своих платьях, опускавшихся колоколом до самой земли, в накидках и шляпках, вышли из омнибуса и направились к Хрустальному дворцу вместе с джентльменами в черных цилиндрах и дамами в шелковых голубых, розовых, желтых, фиолетовых платьях, украшенных кружевами и атласными лентами. Они шли по аллее обширного сада, с подстриженными английскими газонами, цветочными клумбами, беседками, бьющими фонтанами и каскадами. Софи и Эрнестину поражали оранжереи с редкостными растениями со всего света, галереи с аркадами, протянувшиеся вдоль дворца, розовыми колоннами в римском стиле. И уже совсем захватило дух, когда они оказались под огромным стеклянным куполом самого дворца, запрокинув головы, дивились на это чудо века.
Разбегались глаза от обилия и разнообразия показанных в Хрустальном дворце образцов современной индустрии, фабричного производства и труда ремесленников. Чего здесь только не было! Паровые машины и кареты, коляски, выпускаемые экипажными фабриками; хрустальные вазы, кубки и цветные витражи; органы внушительных размеров и небольшие домашние фисгармонии; бюсты, фигуры из бронзы и сервизы севрского фарфора; созвездие ювелирных изделий из бриллиантов, изумрудов, рубинов, сапфиров, топазов, сверкавших под толстым стеклом витрины; прекрасные гобелены и лионские шелка… И входившие тогда в моду резиновые плащи, и французские перчатки, и духи, одеколоны парижской парфюмерной фабрики Пиве, и искусственные цветы — ирисы, тюльпаны, гиацинты, лилии, искусно сделанные из кусочков разноцветной бумаги, батиста или шелка… И обувь, в том числе такое новшество, как туфли из крокодиловой кожи (массовое истребление крокодилов еще впереди)… И гаванские сигары. И всевозможные напитки, вина, ликеры — голландский Кюрасао, английский джин, французское шампанское, ирландское виски, ямайский ром… Все то, что предлагал имущим классам бурно развивающийся капитализм.
Интересно, что Лондон и Всемирную выставку посетил тогда и Федор Михайлович Достоевский, совершивший в июне — сентябре свою первую поездку за границу. Он рассказал об увиденном в «Зимних заметках о летних впечатлениях», напечатанных в журнале «Время» в 1863 году. И индустриальный Лондон, и выставка заставили его усомниться в благах буржуазной цивилизации, при которой материальная сторона жизни заслоняет духовную, увидеть безысходность и бесперспективность капиталистического мира, мира эксплуатации и наживы.
«…Этот день и ночь суетящийся и необъятный, как море, город, — писал он, — визг и вой машин, эти чугунки, проложенные поверх домов (а вскоре и под домами), эта смелость предприимчивости, этот кажущийся беспорядок, который, в сущности, есть буржуазный порядок в высочайшей степени, эта отравленная Темза, этот воздух, пропитанный каменным углем; эти великолепные скверы и парки, эти страшные углы города, как Вайтчапель, с его полуголым, диким и голодным населением. Сити с своими миллионами и всемирной торговлей, кристальный дворец, всемирная выставка… Да, выставка поразительна. Вы чувствуете страшную силу, которая соединила тут всех этих бесчисленных людей, пришедших со всего мира в едино стадо; вы сознаете исполинскую мысль; вы чувствуете, что тут что-то уже достигнуто, что тут победа, торжество. Вы даже как будто начинаете бояться чего-то. Как бы вы ни были независимы, но вам отчего-то становится страшно. Уж не это ли в самом деле достигнутый идеал? — думаете вы; — не конец ли тут? не это ли уж и в самом деле «едино стадо». Не придется ли принять это и в самом деле за полную правду и занеметь окончательно? Все это так торжественно, победно и гордо, что вам начинает дух теснить. Вы смотрите на эти сотни тысяч, на эти миллионы людей, покорно текущих сюда со всего земного шара, — людей, пришедших с одною мыслью, тихо, упорно и молча толпящихся в этом колоссальном дворце, и вы чувствуете, что тут что-то окончательно совершилось, совершилось и закончилось. Это какая-то библейская картина, что-то о Вавилоне, какое-то пророчество из апокалипсиса, воочию совершающееся. Вы чувствуете, что много надо вековечного духовного отпора и отрицания, чтоб не поддаться, не подчиниться впечатлению, не поклониться факту и не обоготворить Ваала, то есть не принять существующего за идеал…»