Страница 17 из 91
Так вспоминалась наука Калиты: по видимости поддаваясь хитрой восточной игре, нужно и свою славянскую хитрецу держать в уме. Наша-то хитрость в рогоже, да при глупой роже, а ничего тоже…
Но пока во Владимире принимали и этот второй, вроде бы уже излишний ярлык, в Сарай торопились люди с ябедой от Дмитрия-Фомы. Амурат, как и ожидалось, рассердился, причём настолько, что тут же отменил своё годичной давности решение и вернул среднему Константиновичу право на великий стол.
Можно было Москве и такой оборот предвидеть, не ждали только, что суздальский князь так скоро позабудет о своём посрамлении и обещании сидеть в Суздале безвылазно.
Но, как лишь объявился он вторично в вожделенной столице, из Москвы снова двинулись по Владимирской дороге тяжкие рады конников. Однако на сей раз уже по-настоящему ведомых своим двенадцатилетним великим князем, благо и путь хоженый, и повадки противника наперёд известны.
Всего годок минул, но теперь и волнение с лица отрока схлынуло, и румянец какой-то недетской обиды горит на щеках; в глазах же первый проблеск властной уверенности; повод в руке прочно натянут. Летописец так выразил этот его возраст: хотя и лет-де князю мало, «разумом же и бодростью всех старея сый». (Ну, может, и не «всех», тут преувеличение, но кое с кем из великовозрастных в разумности уже соревновался, точно!)
Провластвовав во Владимире на сей раз всего двенадцать дней, Дмитрий-Фома опять догадался не ждать прихода московской силы и опять «бежа в Суздаль». Но сейчас с ним обошлись много строже. Великокняжеские полки взяли Суздаль в осаду, часть войск была пущена зорить окрестные княжьи и боярские волости. Таков был военный закон того времени, почти не знавший исключений. Не от тех ли горестных годин пословица осталась: «Князья сцепились, у холопов чубы трещат»?
Осада всё длилась, хотя и вялая, выжидательная. По тем же обычаям междоусобной брани поджечь свой, русский город считалось делом распоследним, к тому могли вынудить только самые крайние обстоятельства. И так нанюхались, наглотались пожарного дыма, особенно за последние сто лет.
Тем часом к Дмитрию Московскому подоспел человек из Нижнего Новгорода, от Андрея Константиновича. Тот слёзно молил за брата своего неразумного, за Суздальскую землю, ни в чём не повинную. А тут и городские ворота заскрипели, выпуская дебелых бояр, которые засеменили к великокняжескому шатру: суздальский князь просит мира, отказывается от Амуратовой подачки, во всём отдаёт себя на волю Дмитрия Ивановича.
Помня предыдущий урок, московское правительство посчитало, что будет неосмотрительностью с его стороны, если Дмитрий-Фома и впредь останется при своём уделе, в опасной близости от первопрестольного города. Поэтому ему было велено выехать в Нижний и находиться пока там — под опекой старшего брата.
Теми же днями великокняжеский совет отрядил особую рать в Ростов. Неприятное, но неотложное поручение: уловить тамошнего князя Константина Васильевича. Ростов, как и всё Ростовское княжество, давно уже был по воле Москвы поделён надвое. Одной частью сейчас правил князь Андрей Фёдорович, на помощь которому шла рать, а другою — этот самый Константин Васильевич, родич московского великого князя (напомню ещё раз: женатый на дочери Ивана Калиты Марии) и до последнего часа союзник Дмитрия-Фомы.
Всё никак не мог смириться Константин Васильевич, что не ему одному Ростов принадлежит. Сколько раз обивал сарайские пороги, выпрашивая ярлык на вторую часть. В последний приезд, год назад, до того засиделся в Орде, что угодил в самый разгар «замятии», и на обратном пути какая-то татарская вольница ограбила его дочиста, даже нательное бельё содрали с князя. Иной бы и угомонился после такого сраму.
Подоспев в Ростов, московские люди взяли Константина Васильевича. Хоть и стыдно было так-то круто обойтись с дядей своим, пусть и не кровным, Дмитрий внял совету бояр, хорошо знавших норов ростовского строптивца, и дал согласие на то, чтобы выслали его в Устюг.
Будто было что-то в самом воздухе тех дней вещающее о близости перемен, о назревании великих новин — тревожных или радостных? Люди чаще вопросительно оглядывали небо, боясь пропустить начертанные на нём предвестия, но ещё более боясь, когда предвестия эти являлись. В последнее лето воздушные знамения навещали русский небосклон особенно часто. То в зимнюю стужу вдруг кровавые облака вспыхивали наверху и накатывали, накатывали огненным потопом — с востока на запад… А то как-то в осенины, под вечер, месяц в небе погиб, а остался только кроваво-мутный месячный круг… А то в послеобеденное время затмилося солнце чёрным щитом и окружил его червонный обод.
Частым небесным беспокойствам сопутствовали земные, незримые и зримые. В 1363 году, тем же летом, когда Дмитрия-Фому из Суздаля выгнали, по всем княжествам виделось, и летописцы в разных городах записали про очередное знамение: «В солнце черно, акы гвозди, а мгла велика стояла со два месяца». Где-то горели лесные дебри, тлели мшаные болота, среди дня не истаивали горькие туманы. Высохли ручьи в оврагах, ушла вода из малых озёр и прудов, донный ил закоробился и зазмеился трещинами; окаменелая земля звучала под ногой сухо, как старая кость. Птицы на лету сталкивались в чадной мгле и падали замертво. Не звезда ли Полынь, звезда апокалипсическая, пронеслась над миром, осыпала всё живое горьким пеплом?
Пастыри в проповедях преследовали языческое суеверие: по небу, по птицам грех гадать, пути Господни неисповедимы, сам Спаситель обличал фарисеев, ищущих знамений небесных, гадающих по знакам и приметам. Но те же пастыри наставляли: надо быть настороже, враг человеческий всегда близок, что ни день, множатся людские грехи, не оттого ли и лик небес ужасается…
Беда вскоре вышла из-под спуда: вспыхнули новые моры в русских городах. Началось с Нижнего Новгорода (наверняка ведь с торговых рядов, от низовских купцов). В то же лето поветрие перекинулось на берег Плещеева озера. В самом Переславле и по уезду умирало каждый день от семидесяти до ста пятидесяти человек. Болезнь обнаруживала себя по-разному. У одних вспухала на теле железа: у кого на шее, у кого под лопаткою или на бедре. У иных же тело чисто, но вдруг будто рогатиною ударит под грудь, против сердца, либо между лопаток, и вскоре бросит человека в жар, в кровавый кашель, выступит пот, напоследок ознобом охватит, крупной дрожью, и так продлится день, другой, редко кто доживёт до третьего.
Перекрыли московскую дорогу на Переславль. Но уже из Рязани слышно о чёрной болезни, из Твери, из Владимира, из ближайших Можайска и Волоколамска.
«Увы, увы! — восклицал очевидец, трепеща в ожидании, — кто возможет таковую сказати страшную и умиленную повесть?.. И бысть скорбь велия по всей земли, и опусте вся земля, и порасте лесом, и быша потом пустыни непроходимыя».
Повезло ещё Ивашке, Дмитриеву младшему брату: помер он скороспешно, в детском безвинном возрасте, мать над ним стонала, а не он над нею сердчишко надрывал. Случилось это в осенины 1364 года, на исходе октября, а спустя два месяца, 27 декабря, не стало и великой княгини Александры.
Нет горшего горя, чем увидеть родную мать бездыханной, целовать её в ледяные уста! Лучше самому прежде помереть, да подальше, на чужбине, чтоб не узрела она и не прознала, но всё бы верила: жива её кровушка. А мать свою схоронить — нет горшего горя, ибо в гроб полагается источник нашего живота, родник жизни пригнетается могильным камнем.
Вот и нет уже семьи у отрока московского — при самом начале пути. Единокровная тётка Мария, вместе с мужем опальным, ростовским Константином Васильевичем, в един почти час от той же лихой болезни померла, оставив сиротами двух сыновей, двоюродных братьев Дмитрия. Что ж, родичей-то у него и теперь немало, если оглядеться и сосчитать всех. Только вот самых ближних — никого, кроме сестры Любови, но она далеко, в Литве.
Смерть иногда казалась всесильной. Но, отнимая живых от живых, она невольно сплачивала тесней круг оставшихся. И вот с годами стало приносить свои благие плоды раннее сиротство того же Дмитрия, того же братана его Владимира, десятков, даже множества сотен подростков его поколения. Неутолённая жажда кровного родства, тоска по семье изливались в страстное желание обрести новые узы, выйти на простор какого-то неизведанного ещё понимания родства — не по плоти, но по духу. Тысячи русских семей гибли вокруг насильственным образом — не от огня и меча, так от моровых смерчей, и человеческая душа, не в силах более смиряться с таким уроном, чуяла в себе потребность уродняться с первым встречным незнакомцем, таким же сиротой. Неизвестно, когда оно сложилось, может, и позднее, но есть предание, и по сей день оно живо, будто именно при Дмитрии — чуть ли не он сам поощрил и узаконил — впервые подросток, встречая незнакомых мужчину или женщину в возрасте, начал обращаться к ним как к «дяде» или «тёте». Ближний, друг, брат, сестра, отец, мать — слова полнились новым значением, волнующе широким, но и обязывающим.