Страница 5 из 15
Два патрульных катерка, каждый на расстоянии километра, отконвоировали «Чекиста» до выхода из бухты — и вернулись к своим делам.
Вот почему, услыхав о решении «кремировать», и весь наш порт, и таможня, и Иммиграция, и, я думаю, бирманское пароходство со страховыми агентами в Лондоне — все как один вздохнули с нечеловеческим облегчением.
Интересно, как они там в Бирме капитанов выбирают — по росту, что ли? Когда к трапу подогнали похоронный автобус и команда вывалила на причал, двухметровый капитан маячил над собственным экипажем комичный, как Гулливер среди лилипутов. По-английски, хотя и с трудом, говорил только он, остальные лопотали что-то ни разу мною в жизни не слыханное. Сказать, что настроение у всех, кроме шефа, было «похоронным» — значит не сказать ничего. Ни бирманцы, ни я не имели ни малейшего представления о том, что с нами будут делать — и как нам себя при этом вести.
Я до сих пор не знаю, как поступают с трупами в Бирме. Вроде бы тоже кремируют. Все-таки в Бирме, как и в Японии, места совсем чуть-чуть. С другой стороны — люди там, в основном, тоже маленькие (капитаны сухогрузов не в счет). Так что, может, и хоронят, кто их разберет. Но если-таки кремируют — видимо, как-то очень по-своему. Ибо Последнее Бирманское Пожелание в радиограмме звучало более чем конкретно: «предать огню без совершения религиозных обрядов». То есть, надо полагать, какие-то свои обряды планировались задним числом. Там, в Бирме. Но не сейчас, не здесь.
Все, что я знал: роскошный автобус с двадцатью бирманцами, моим шефом и мной направляется в муниципальный крематорий. С единственной целью: получить под японскую расписку урну с прахом бирманского боцмана — и вручить сей объект капитану его же судна.
Так. Так. Соображаем. Сегодня пятница. Судно уходит в понедельник. Труп уже в крематории — утром в гробу из морга доставили. А мы теперь туда едем. На автобусе, из порта, в обед. Обедать сегодня я так и не смог, кусок сырой рыбы в горло не лез. А завтра наконец-то суббота. Уже и не верится, после всего-то. Но все-таки — за каким хреном мы премся в крематорий такой толпой? На борту одного кока оставили! Какого лешего? Что, втроем с капитаном не унесли бы? Сколько, вообще, весят сухие человеческие кости? Три килограмма? Четыре?
Я смотрел на свои руки и думал. Вот возьмем мои ногти. Я стригу их… ну, где-то раз неделю. И в целом настригаю, допустим, один грамм. Или меньше? Ах, нет, еще на ногах. Там с одних только больших пальцев полграмма набегает. Хорошо, пошли дальше: в году пятьдесят две недели. Значит, полста граммов в год. Стало быть, за всю свою жизнь — дай бог здоровья! — я состригу с себя килограмма три собственных, э-э… костей. А еще ведь выпавшие и удаленные зубы! Двадцать восемь молочных, тридцать два коренных. Так, кажется? Не важно. Кто знает, сколько из них останется со мною, когда я умру?.. Как бы там ни было — в итоге, с зубами, три кило с лишним? Стоп-стоп-стоп… Но это же и есть приблизительный вес моего нынешнего скелета! И куда же он, мой второй скелет, девается еще до моей смерти? Расползается по миру? А еще точнее — по свалкам и канализациям городов и стран, в которых я жил, живу и надеюсь пожить еще хотя бы лет тридцать?
А если бирманцы такие маленькие — они что, настригают и по два скелета за жизнь? Или у них ногти растут медленнее? Я посмотрел на несчастных. Те сидели, вдавив головы в плечи, и в их карих глазах не считывалось ничего, кроме тоски и желания скорее вернуться домой. В свои бирманские иркутски, саратовы или кукуевки, где они отдолдонили пять-шесть классов школы, а потом поехали в большой город искать работу, и нынче их мамы-жены-невесты с гордостью рассказывают соседям, что вот, наш-то младшенький в люди выбился, плавает аж в Японию на большом корабле… А их младшенькому в этой самой Японии велят ехать туда, где сжигают другого такого же младшенького. Или старшенького, какая разница. А завтра такая же ерунда может случиться и с ним. И никому-никому ни на каком языке не известно, что со всем этим делать, о бирманский мой Господи, спаси нас всех & сохрани, куда нас, вообще, везут?!
И правда — куда? Что, вообще, такое — японская кремация? Особенно — без религиозных обрядов? До этого дня я ни в каких крематориях не бывал. Ни в российских, ни в японских, ни в китайских. И мне даже в голову не приходило, что вот, скажем, у китайцев этот процесс организуется и выглядит совсем не так, как у японцев. А у нас — совсем не так, как у китайцев. О бирманских же крематориях в голове русского человека я вообще промолчу.
Ну, то есть мне доводилось слышать, будто в советских крематориях Смерть романтизировали через мраморные колонны и прочий гранит-малахит. Если так, интересно, откуда у нас такое — от древних греков? От Веры Мухиной старых «добрых» ильфопетровских времен? Или откуда еще?
Через полчаса наш автобус — с мягчайшими креслами, без единого звука в салоне — пересек черту города и вырулил на горную трассу. Вскоре горы разъехались в стороны — и впереди распахнулось ущелье, в центре которого громоздился полусферический билдинг из стекла и матово-красного камня.
Концерт-холл «Будокан», почему-то подумал я. Вид снаружи. С одной только разницей: из заднего, невидимого для нас крыла будокана в небо рвалась высоченная, метров под семьдесят, труба светло-серого кирпича. Дым, валивший из этой трубы, был таким плотным и белоснежным, что казалось, будто именно из него получаются самые правильные на Земле облака.
Мы стояли, задрав головы, и разглядывали этот дым, пока в нагрудном кармане моей спецовки не зазвонил телефон.
— Нет, Митрий! Ты только послушай, какой шандец! — услышал я голос человека, которого знал уже двадцать лет. — Они вторые сутки висят у меня на хвосте!
— Кто? — не сразу сообразил я.
— «Хоан» в пальто! Кто еще, не полиция же!
Та-ак, понял я. Этого еще не хватало. Моим «заклятым дружочком» Иосичем заинтересовалась «хоан-кэйсацу» — японская секретная служба.
— Ну, а ты что?! Прости, дорогой, я не могу долго, мне сейчас бирманские трупы сжигать. У тебя проблемы? Я должен что-нибудь сделать?
— Ой, Митрий! Ты меня не знаешь? Да я уже best! Я всегда best! А это я так просто, пообщаться хотел… Ладно, сжигай свои трупы. Да подходи в «Тампопо» часиков в семь. Расскажу — обхохочешься!
— Ладно, бэтмэн… До вечера.
Вздохнув, я отключил у мобилки питание и побрел за шефом к огромным стеклянным дверям. Испуганные бирманцы гуськом потянулись за мной.
Мой однокашник Иосич был самым безупречным водителем из всех, кого я знал. За двенадцать лет вождения в Стране Восходящей Иены он не нарушил ни единого дорожного правила. Этот гениальный алкаш за рулем был педантичен, как нейрохирург.
В субботу-воскресенье Иосич вставал к обеду и выпивал стакан водки. Исключительно ради того, чтобы руки не тряслись за баранкой. А затем сажал в свой старенький микроавтобус меня, еще каких-нибудь русских, оказавшихся в Ниигате проездом, и увозил всех к морю, как можно дальше от людского жилья. Мы выискивали лагуну позаповеднее, спускались по скалам меж сосен к самой воде, садились на песок и слушали море. Изредка — раз в месяц, не чаще — жарили что-нибудь на костре, а уже в сумерках запаливали фейерверки. Все необходимое, включая угли, продавалось в городском супермаркете. В подобном «удобстве» явно таился какой-то подвох. Поэтому обычно мы просто приезжали, садились и слушали море.
Там, на другом берегу, за восемьсот километров от нас по прямой, бился за подобие жизни город Владивосток. Возвращаться в который ни смысла, ни желания не было: там творилось великое черт-те что, и только Богу было известно, чем и когда это может закончиться.
Я был уже разведен своей первой женой, а Иосич уже окучен второй.
Я работал судовым агентом в порту и вечерами переводил японские романы, а Иосич снабжал подержанными автомобилями русских гостей — от бандитских авторитетов до вузовских профессоров, — и пил горькую.