Страница 65 из 73
Прохоров снова победил ее своей необычностью, своей чистотой и честной прямотой, перед которой отступали все доводы рассудка.
Все было очень просто — она его любила и он тоже любил ее. И все было очень сложно — оба понимали, что права на любовь они не имеют. В каждом человеке в нужную минуту действуют скрытые или скрываемые пружины, о которых сами люди порой даже не подозревают или стараются не замечать. И Валя и Прохоров ни слова не сказали об истинных причинах своего несчастья, но знали: все дело в том, что у Ларисы будет ребенок. Перед ним, неизвестным, отступало все, отступало, не смиряясь и не уменьшаясь. Такое не умирает никогда. Оно просто стоит в стороне и ждет, чтобы шагнуть вперед, дать человеку короткую возможность полюбоваться упущенным счастьем и снова отойти, чтобы не мешать жить. Жить, может быть, тускло, печально или буйно, но жить так, что чистому и всегда немножко розовому и голубому счастью места уже не остается.
Валя безвольно опустила руки, наклонила голову и медленно пошла от Прохорова. Танцующие освобождали ей дорогу. Маленькая, изящная, туго перетянутая ремнем, с высокой грудью, на которой, покалывая кожу сквозь рубашку, посверкивали награды, она была очень несчастна. Наверное, таким же был и Прохоров, но она не видела его.
В землянке она села к окну, долго смотрела на противоположный отрог лощины и старалась думать. Но мыслей не было. Была неестественная покорность. И как раз она наконец возмутила Валю.
«Что ты заладила: «все равно, все равно», — злобно выругалась она. — Ничего не все равно. Ну и что ж, что любишь? Значит, полюбила не того, кого нужно, и, главное, не тогда, когда нужно. Изволь взять себя в руки. Распустилась!»
Она покорно встала, зажгла свет, прибрала в землянке и опять села у окна. Мягкая, грустная и такая приятная покорность опять охватила ее, и она долго, с болезненным удовольствием отдавалась ей. Но мозг опять отметил ее безделье, и она, ругая себя, перебрала вещмешок, починила бельишко, заштопала единственные чулки. Потом достала зеркало, придвинула светильник, сделанный из немецкой зенитной гильзы, и стала причесываться, привычно зорко приглядываясь к серебристым нитям седины.
Причесывалась она долго, старательно, по-новому укладывая челочку — на один бок, на другой, валиком, и вдруг вспомнила, что ни в госпитале, ни в бригаде она не вырвала ни единого седого волоса. Она не поверила и стала торопливо перебирать прядку за прядкой. Обычно в каштановых волосах сединки были видны очень хорошо, они так и блестели на свету. Теперь сединок не было. И тут же Валя стала лихорадочно вспоминать, был ли хоть один случай появления жгучей точки в затылке. Таких случаев не было. Это было так удивительно, так радостно, что она засмеялась.
— А плакать тебе не хочется? — спросила Лариса.
Когда она вошла в землянку, Валя не заметила. Мгновение Валя молчала, но вскоре нашла нужный тон и мягко ответила:
— Мои слезы не так уж важны.
— На меня намекаешь? Что ж… Правильно, — вздохнула Лариса и села за стол против Вали.
Мятущийся, вздрагивающий огонек светильника разбрасывал тени по грубоватому, задымленному, будто из бронзы вырубленному лицу Ларисы, делая его то значительным, почти красивым, каким оно было в тот вечер, то неприятным, расплывчатым. Лариса большим и указательным пальцами вытерла уголки губ и, не спуская с Вали настороженного, злого взгляда, переспросила:
— Значит, твои слезы неважны?
— Да, — спокойно, с долей грусти в голосе, ответила Валя.
Танцы кончились, и музыка умолкла. Из лощины доносились обрывки смеха, беззлобной ругани — присловья и песен.
«Зачем она так? — думала Валя. — Чего она от меня хочет?»
— Хочу я от тебя вот чего, — словно подслушав, спокойно, высоким и грубоватым голосом сказала Лариса и прихлопнула ладонью по столу. — Чтоб ты послушала меня.
— Я слушаю… — сжалась Валя.
— Этими днями я уеду. Совсем. Куда — не спрашивай. Ты такая добрая у меня подружка, что ни разу не спросила, откуда я родом и кем была до армии. Так что и сейчас тебе это безынтересно. Так вот — уезжаю. Ни один черт об этом не узнает — даже Борис или кто другой. До сегодняшнего дня я еще мечтала, еще держалась — думала, хоть ребенок его привяжет. Но мужики на свой лад скроенные. Ребенок их не удержит.
— Неправда! — вскинулась Валя. Ведь она-то знала, что стоит между ней и Прохоровым.
— Погоди, — недобро усмехнулась Лариса. — Поживешь, может, тоже узнаешь. Ну, не о том речь. Я хочу, чтоб ты все знала. Я сюда из-за него пришла. Как увидела в госпитале, он к своим бойцам приезжал, так и решила: все равно после такой войны на мою долю мужиков не останется. Сейчас они на нас ровно мухи на мед падкие, потому что нас мало. А после войны они нос вверх задерут. Я это точно знаю. В нашей деревне перед войной мужики на шахты поуходили, так те, что остались, недоразвитые, и те кочевряжиться стали. Ну а после войны — тем более. Герои… Так вот я и решила: пусть у меня ребеночек будет от хорошего, от такого, какого я во сне, может, только и видела. Борька-то как раз такой. Потому и перевелась, и тебя потянула… Честно скажу, не хотела тебя тянуть — боялась перебьешь, — а потом прикинула: городская ты, нежная, настоящей бабьей жизни не знаешь. Не помешаешь. Тем более ты еще и блаженная маленько. Ну, вот… Вот так все и случилось.
Она горько усмехнулась, прикрыла восковыми веками глаза и стала царапать стол толстым ногтем.
— Так все и случилось — свое я взяла. Только… только одного не знаю — Борькин это ребенок или, может, не его… Борька-то тоже маленько с блажинкой.
Не поднимая восковых век, Лариса круто повернулась на скамейке, согнулась и вышла. Валя не успела даже охнуть — все было так неожиданно и непонятно. Лариса казалась ей то грязной и глупой, то по-своему героической и мудрой. И еще было отдельное ощущение ее нечистой, далекого прицела хитрости.
Эта хитрость сказалась быстрее, чем могла предполагать даже Лариса.
Как только Валя пришла в себя после ее ухода и не без труда сдержала, первый порыв — броситься к Прохорову и рассказать ему все-все, он поймет, — она заметила на столе письмо. Вначале Валя подумала, что его забыла Лариса, но оно было от Наташки. Лариса, как всегда, передавала письма в последнюю очередь. Чтобы отвлечься от противоречивых мыслей, Валя раскрыла треугольничек.
«Валюнчик, — писала Наташка, — хоть ты и нажаловалась на меня матери, я все равно тебя очень люблю. И все наши девчонки тебя очень любят и шлют привет, как настоящей героине».
Окончания последних двух слов были подчищены, — видно, Наташка не знала, как нужно писать — «герою» или «героине». Ведь в газетах и по радио не говорили о фронтовых героинях. Вспоминали только о матерях-героинях…
Валя сразу представила, как Наташка подчищала окончания этих слов, склонив набок вланжевую голову, высунув кончик розового языка. И на худой шее билась голубоватая жилка.
«И я очень тобой горжусь. Но ты можешь обижаться, можешь не обижаться, а школу я окончательно бросила, потому что в такое жуткое время не имею права сидеть сложа руки. Сейчас я уже работаю. Правда, на оборонные заводы нас не взяли, но мы пошли на электроламповый. Тоже делаем кое-что нужное, но писать об этом не буду. Нас и сюда не брали, но я взяла и сказала, что мне уже шестнадцать лет, а паспорт не получаю, потому что метрики потерялись в оккупации. Меня и взяли — я сейчас очень высокая, только плоская. А учиться я еще буду, ты не беспокойся. И знаешь что, Валюнчик, вчера меня приняли в комсомол. Так вот, давай соревноваться как комсомолки. Я обязуюсь выполнять норму на 120, а может быть, даже больше процентов, а ты сама напиши свое обязательство. Хорошо? У нас одна девчонка соревнуется с братом, он у нее снайпер. А другие — кто с летчиком, кто с танкистом и даже с моряками. Но никто не соревнуется с сестрой. Давай, Валюнчик? Это будет меня дисциплинировать».
Потом шли домашние новости и объяснения в любви. Но не они взволновали Валю. Она просто увидела себя такой, какой была несколько лет назад, — худущей, упрямой, живой и наигранно гордой, страдающей от неразделенной любви к противному десятикласснику. Тогда, в трудные минуты жизни, она проверяла свои поступки по отцовским письмам, позднее — по комсомольским делам. И вот, она понимала это суровым житейским опытом, она для безотцовской Наташки стала тем, чем был для нее отец.