Страница 7 из 41
В колхозе — ни людей, ни машин, ни удобрений, а хлопок-то нужен! Сама — молодая еще была — верхом ездила в дальние заброшенные кутаны, мешками привозила овечий слежавшийся навоз, сыпала в борозды. И земля отвечала на заботу стократно, отдаривала и хлопком, и рисом, и свеклой. Спасла, дала выжить детям эта земля, воистину золотая…
…потому что берегли ее, лелеяли, холили — людские неутомимые руки.
О чем толкует Аскар? Говорит быстро, распаленно:
— Крыши — одна к одной, кошка весь кишлак из конца в конец пройдет и наземь не спустится! На два гектара поля — восемнадцать клочков, разделенных посадками тута! Трактор не работает, а только разворачивается!
— Перепланировать можно. Деревья пересадить, — говорит Сафар.
— Как говорится, пока старое обновишь — и дух вон!
Младший нерешительно вставляет слово:
— Какой толк искать от хорошего — лучшего? А если найдешь худшее? Рассказывали мне про эти места курук
сайские, Где сухо
соль, где вода
— Не я один еду!
Сафар — совсем мягко, ласково:
— Ну да, парни едут — и молодцы, что едут. Еще солдатское донашивают, им и постели не надо: рука под щекой — подушка, другой рукой укроется! А как семейному человеку сняться с места? Такое дело через несколько сит надо пропустить. Жена, дети — каково им в голой степи придется?
— Напрасно о нас беспокоитесь, братец Сафарджан…
Не заметили, как подошла Ойниса, — стоит, жжет глазами:
— Мой дом — здесь! Без меня решил, без меня пусть и едет муж мой…
…Дом. Матери ли не знать, что такое родной дом. Запахи его, ни с чем не сравнимые: горьким дымком от очага, — степью — от полынного веника, а возле айвана, перебивая все, защекочет ноздри пряный аромат базилика, райхана…
Зимой возвращаешься с работы затемно, щеки леденит ветер, ноги разъезжаются по снежной мокрети — и вот он, в оконце, теплый свет дома! Летом — песенка арыка, бегущего через сад, сладкая песенка жизни. Вещи домашние пусть иные стары, неказисты, — живет в них память о людях, прикасавшихся к ним…
Дорог женщине ее дом, но не понять Ойнисе, отчего давеча вздрогнуло и остановилось сердце — Бахтияр вошел в калитку, придерживая мешок на спине завернутой полой чапана: точь-в-точь, как отец его носил грузы, так же и входил Абдукадыр в калитку, наклоняя голову…
Дом дорог, когда слышатся во дворе шаги хозяина, шаги мужчины. Пусть он будет хоть таким, как непутевый этот Аскарджан: когда не надо — упрям, а на дерзкое слово жены ответил, как будто обрадовавшись:
— А ведь и верно сказала, цветок моего сердца, Ойни-сахон! У меня на первых порах руки свободными быть должны, большие заботы малыми не заслоняться!
Кисть выпала из рук Ойнисы, брякнула о ведерко. Аскар говорил весело, улыбкой все вокруг осветил, — странное дело, от этой улыбки на лицо жены упала тень, опустились ресницы. Злые слова, дрожавшие на кончике языка, остались при ней.
Снова ушла белить. Опять запели:
Вздрагивает голос, не осталось в песенке ни бойкости ни задора. Должно быть, думает сейчас Ойниса: «А почему он не рассердился? И для чего нужна ему свобода, там, вдали от дома?»
Усмехается мать: догадлив ее сын Аскарджан, пусть себе люди считают его простаком. И упорен — в деда, Умарали, наверно, пошел.
Рассказывали старшие: женившись, поселился дед на краю кишлака, больше негде было. Арык сюда не доходил, пустошь щетинилась колючками. Люди толковали: «Земля тут проклята, змеей облизана!» Дед колючки вырубил, вскопал землю, посадил плодовые деревья. Воду возил из сая на ишаке, по два кувшина каждый раз. После арык провел — когда долбил землю, горьким потом своим русло наполнял…
Ушел из жизни человек, а сад остался. И кажется людям, что он всегда цвел на этой земле — прекрасный сад.
Разве плохо, что Аскар хочет оставить людям свой сад?
…Он уже не сидит — вскочил, машет руками, воспламененный спором. Тряхнул головой, — как тюбетейка не слетела? Смешной? Нет, красивый, не видно на нем старенькой майки, огонь виден, которым он горит!
— Земля отцов — моя и весь Узбекистан — мой! Вся страна моя! Если никто не шагнет дальше своей калитки, чьими руками она будет украшена? Степь… Ровная, как ладонь, три дня иди с закрытыми глазами и не споткнешься! Спит земля — разбудим! Рассечем каналами каменную грудь… Не в арыках — в бетонных лотках зажурчит вода, капля — и то не прольется даром, пушинкой хлопка обернется! Шестирядную хлопкоуборочную поведу, там будет для нее простор! Бунты осенью встанут, как горы! Глянешь на них — ты сам выше гор, и весь мир у тебя на ладони!
Оборвал речь, смущенно помотал головой, вытер лоб рукавом. Все молчали, только арык по-детски лепетал в тишине…
— Для поэта хороши такие речи, — снисходительно улыбнулся Сафар, — а тебе рассчитать бы, чего лишаешься и что приобретешь. И еще — о матери подумай! Ко мне не едет, сколько ни зову, — вам с Бахтияром надо старость ее покоить…
Слова его были справедливы, но отчего-то летний день, слепяще-алмазный, словно бы потускнел от этих слов.
Аскар присел на край чорпаи, взял яблоко, нож, снова положил. И этот похож на отца, — снова острой болью отозвалось, приметив, сердце.
Муж, Абдукадыр, что сказал бы он сегодня на семейном совете? Дед Умарали что сказал бы? «Когда трое спорят, хоть один неправ». А тут у каждого — своя дорога и своя правда.
Можно жить на три дома, разделив хозяйство. А сердце? Его не разрежешь натрое. С кем оно, сердце? Не стареет народная мудрость: сердце матери — в сыне, сердце сына — в мире…
— Сыновья мои, оставьте дело, послушайте, что я скажу!
Холодок подкрался к сердцу, озябло оно, сжалось — и снова застучало громко и сильно.
— Ты звал меня, Сафар, обещал, что руки мои в твоем доме холодной воды не коснутся, да и зачем — из крана горячая бежит… Спасибо, это уютная доля. Бахтияр, младшенький, ты будешь рад, если останусь с тобой в доме, где все привычно и мило сердцу. Спасибо тебе, это привычная доля. Но я решила — буду с тем сыном, что не зовет меня с собой, разделю с ним его беспокойную судьбу, его труды и заботы. Поедем все вместе, — эй, послушай, Ойниса! — я внуков сберегу. И сюзане новое начну вышивать — новую долю…
Оглядела сыновей: вытянулось лицо у Сафара, Бахтияр приоткрыл рот, Аскар вскинул голову — в расширенных глазах плеснулось черное пламя…
Мать засмеялась торжествующе:
— Что, не ждали? А может, я еще и сама за кетмень возьмусь! Болтают: старость, старость… Шурпа на донышке вкуснее — разве не так?
Свой
Было, как всегда бывает в это особое утро: торжественно, трогательно, пестро, горласто; зычный голос Марины Глебовны, вдруг перекрывающий все звуки, точно барабан в оркестре, «Петров! Наведи порядок!»; первоклассники, едва видные из-за букетов; выпускники, воспринимающие весь этот сумбур слегка отстранение и чуточку элегично, в плане прощания с детством: последний ведь год!
Все обыкновенно, только непривычно свежо для сентябрьского южного утра. Инна Сергеевна повела плечами, вдруг озябнув. Марина Глебовна каким-то образом оказалась рядом, приглушив голос насколько могла, сказала:
— Слушай, на тебе же лица нет! Ну, к чему это самоистязание? Иди домой, найдем замену, сегодня все в сборе…
— Не могу. Первый урок — у своих…
Эти слова уже говорились сегодня. «У своих», — повторил за ней Петя. И добавил жестко: «У меня вот — один „свой“. Да и то, если еще…»
За этим, поспешно оборванным «если еще», такой промелькнул ужас, невероятный, невыносимый, — Инна Сергеевна не дала себе даже в мыслях допустить возможность этого «если еще…», кинулась в дела, в сборы. Причесалась особенно тщательно, платье выбрала яркое, легкое, наверно, слишком легкое — по погоде.