Страница 36 из 41
Слезы обожгли веки, она вытерла их и обругала себя: «Плюгавая сентименталка!»
…А почему бы, собственно, ей и не быть счастливой? Просто живя в этом городе, созданном для счастья?
Пишут же про него заезжие корреспонденты — «сказка», «мираж в пустыне». А один завернул еще и такое: «сказочный мираж»… Город открывает взгляду дали и дарит дыханью легкость. И пусть в стеклах витрин, там, в конце улицы, отражаются барханы! Тем звонче, тем победней звучит каменная симфония и ее мажорный, финальный аккорд — Дворец…
Видишь его каждый вечер, и каждый раз — словно заново…
Простота и стройность линий. Поющая геометрия алебастровых узоров. Лестницы плавные, как струящиеся водяные каскады, по ним не идешь — они тебя возносят. И мрамор! Чудо Газгана, колдовской камень, тысячевидный — то атласно лоснящийся, как фарфор, то отсвечивающий, словно лед под водой. Палево-розовый, точно облака, подсвеченные зарей, или эти розы, сумасшедшие ноябрьские розы, не успевшие нацвестись за долгое-долгое лето!
Как умело подобраны по оттенкам плиты мрамора: светлые — вверху, в середине панели — более яркие, внизу — те, где цвет камня всего гуще, плотнее, насыщенней, оттого и получается этот эффект озаренности. Как умело уложены плиты: точно слились в монолит нарядного, торжественного камня.
Облицовку панелей вела бригада Андрея Штоколова…
Ася остановилась, коснулась рукой прохладной плоскости камня. Что будет сегодня… Что будет?
…Стеклянные стены, помеченные белой волнистой полосой, чтоб не казались пустотой. Груды мраморных и гранитных плит, переложенных досками: мрамор на скале искрит, как сахар-рафинад, плоскости светятся зеркально; дверные проемы еще без дверей; плакат, написанный от руки: «Главное, ребята, сердцем не стареть!» Где-то ритмично постукивает зубило. Максим, ученик Штоколова, стоит, уперев в стену зигзаги своей долгопротяженной фигуры, сумеречно поводя взглядом из-под приметных бровей. И Андрей рядом. Свет улыбки, вспыхивающей мгновенно, словно ее включили:
— Ася Михайловна, давненько не тревожил я вас со своим английским, а надо бы… Как — в пятницу не сможем встретиться?
Она ответила, наверно, чересчур поспешно:
— Пожалуйста, как всегда… Только у нас репетиция — дождетесь?
— Корни пущу, а не уйду!
…Вот и все, что было сказано тогда, но разве важны только слова? Был взгляд, зачарованный, полный нежного любованья. И голос, вздрагивающий от радости. И легкое, бережное прикосновение руки к ее плечам…
Сегодня — пятница. Веселая компания на скамейке, невдалеке от входа. Смех, гитары. И поют — уже подхватили! — Рузанкину новую песню, еще не слышанные Асей слова: «…Ложился на сердце ледок, и было пусто в мире, и громом рушился звонок в насупленной квартире!..»
Громов встретил у дверей, сверкающий, взбудораженный:
— Ты нынче в форме, малыш! Знаешь, и я тоже. Очень и очень не жалею, что закатился к вам. Засыпан впечатленьями. Народ тут пластичный, не заштампованный. Благодарный материал… Ну, теперь все в сборе… Работать, работать, работать!
Три властных хлопка, памятные со студенческого их драмкружка. И это тоже памятно — как оживляется все под сосредоточенным жаром его взгляда! Подойдет, нет, подлетит, поработает, точно скульптор с глиной, легкими прикосновениями точных пальцев вылепит позу, выражение лица, и вдруг сам — уже не он, и говорит чужое слово так, что все в душе отзовется… «Есть еще порох в пороховнице?» — подмигнет вопрошающе…
Есть. И какой взрывчатой силы!
Прошло всего несколько репетиций, а люди уже знают. Посторонних в помещении чуть ли не больше, чем занятых. Громов не гонит никого, если не мешают: «Привыкайте к публике!»
Он уже в курсе всех взаимоотношений. Про Гогу Дрягина уже сказал — безжалостно и блестяще — «Этот тридцатипятилетний Ван-Гогочка». Уже распределил, неожиданно и безошибочно, главные роли.
В перерывах вокруг него теснятся. Начинаются расспросы: а что там, в мире искусства? «Бредятина», — говорит Кирилл Андрианович о новой пьесе и пересказывает сюжет таким наивнячком, что всех перегибает смехом. «Культурный актер, но не явление», — говорит он о восходящем кумире. «Зверски талантлив, но без чувства ансамбля». Громов нетерпим к традиционалистам — «перелицовщикам пыльных сюртуков основоположников». Громов не безоглядно признает новаторов. — «Театр без занавеса. Без декораций. Без драматургии. Без разделения сцены и зала. Дойдем до театра без актера?» Если кто-то начинает хвалить его прежние постановки, делает нетерпеливый, отстраняющий жест: «Силен был прошлогодний снег… Вы скажите, куда шагнуть завтра?»
Ася чувствует, как ему привычно все это, — почтительное вниманье, восторг, прыскающий из девичьих глаз, диалог, непременно обращающийся в монолог. Он не подает фразу — швыряет небрежно, уверенный, что и так не пропустят, отзовутся. Он красив в своей рабочей одежде, в этом толстом свитере с воротом, подпирающим подбородок, словно брыжжи испанского гранда. Блистательный Громов, старый Мастер — на сцене и в жизни, умеющий владеть собой и в жестоких перепалках меж яростных служителей муз, и в тепличной атмосфере студенческого обожанья.
…Отчего он так по-новому внимателен к своей старой знакомой, верной ученице и неизменной почитательнице Асе Бахтиной?
После первой же репетиции сказал:
— До чего ж я тебе благодарен, что вытащила из раковины! Сама знаешь, наша среда — благожелательность, взаимопомощь. Если ты чего-то потерял, утратил, — с миру по нитке, голому веревка. А здесь что-то совершенна иное. Окунаешься в жизнь, творимую на глазах, по законам мечты и красоты. И все вокруг — молодые… Или с молодым блеском в глазах, что ничуть не хуже!
В городе и кроме нее нашлись знакомства, быстро завязались новые, — кому не лестно, если на очередной «междусобойчик» или концерт «маг-музыки» придет знаменитый Громов?
Он шел — если Ася соглашалась пойти с ним. Красиво, со вкусом и чувством меры — ел, пил, танцевал, овладевал всеобщим вниманием. И все чаще Ася ловила на себе его упорный, изучающий взгляд.
Рассыпать комплименты Громов не любил: «Знаю им цену!» Но однажды сказал Асе:
— Помнишь «Метаморфозы» Овидия? Нечто подобное произошло и с тобой: как будто вылупилась из скорлупы. Из своей скорлупы маленькой деловой женщины, в строгом костюмчике, в очках и с давно не модным «Гаврошем»… Тебе идет эта вольно разметавшаяся прическа, и хорошо, что бросила очки, кто бы разглядел такие тревожные, летящие ресницы?
Словом, наговорил; после Ася чуть не час разглядывала в зеркале свое отражение, узнавая и не узнавая: я ли это? Сияние, мерцание глаз — и смутная улыбка, и наклон шеи, словно бы в истоме счастья? Жаром обдала мысль: «Если б Андрей увидел меня такой! Ведь при нем — деревенею, еле-еле плавниками шевелю…»
Но обо всем этом, должно быть, не стоило так много думать; Громов есть Громов: живя, он играет, привязываясь к людям, глядит на них аналитически, чтобы из подсмотренных черт и штрихов заново воссоздавать жизнь на сцене. Главное — приезд Мастера, действительно, всколыхнул всех, интерес к драмстудии и ее будущей постановке разгорелся до степени обжигающей…
…Снова три хлопка. «Не спать, не спать! Ася, еще раз, после реплики служанки „О конюшем брата, о Франце“…»
«Пожалуй, говори мне о Франце».
— Прекрасно, только еще больше презрительного равнодушия… лишь дойдя до отупляющей скуки, высокородная дама позволяет говорить ей о конюшем. Ну, еще раз! «Пожалуй, говори мне о Франце»…
Дерзко, неожиданно, непокойно проходит репетиция. Но почему так долго? За окном дотлела сизость сумерек, погустела синева. В ней повисла звезда, огромная, переливчатая, словно коронный бриллиант.
А Громов, кажется, только еще вошел в азарт: «Перерыв, потом продолжим!»
…Дождется ли ее там, в библиотеке тот, кто сказал: «Корни пущу, а не уйду!»
…Весь день, весь мир, вся кровь — звенит эхом этих слов…
— Асенька, идем на балкон, я должен накуриться и выговориться.