Страница 2 из 29
В.Б. Я считаю, что любой настоящий русский писатель, если не великий, то талантливый, просто одаренный, вне политической жизни жить не может, состояться не может. Для меня, кстати, крушение постмодернизма нашего отечественного, такое быстрое, стремительное, связано с тем, что, может быть, эта забава для сытого ума годится для каких-то небольших буржуазных сытых и скучных стран, где ищут хоть каких-то развлечений, но в России с её трагедийностью и величественностью замыслов, глобальностью крушений, с неизбежностью любой постмодернист, любой концептуалист, обладающий талантом, придет и к политике, и к социальности. Вспомним, как Маяковский от эпатажных стихов типа: «Люблю смотреть, как умирают дети», пришел с неизбежностью к стихам о революции, о бунте, о советском паспорте, став великим державником. Не повторил ли Эдуард Лимонов путь Маяковского? Наши «форматные патриоты», меня, да и тебя тоже, обвиняют, что кроме нашего направления патриотического в литературе мы захватываем и другие плацдармы. Это наш литературный стихийный империализм сказывается. Стараемся забираться в какие-то там дебри и либеральные, и абстрактные, и авангардные, и концептуальные внутри отечественной и мировой литературы. Да потому что путь Маяковского от эпатажности и элитарности к народности и державности неизбежен для любого крупного таланта. Я вижу, что самые утонченные постмодернисты как, скажем, Анатолий Королев в последнем романе «Быть Босхом», становятся социальными писателями. Пробуют выбраться на этот путь даже Пелевин и Сорокин. Может быть, ради читателя, ради спроса на рынке, может быть, это не их внутренний зов, я не могу за них сказать, но они становятся социальными художниками.
И я уверен, роль литературы в нашем обществе с неизбежностью будет возрастать, и государственный художник, государственный писатель, как он был во времена Державина, как он был во времена Пушкина, как он был во времена Маяковского и Шолохова, появится в нашей новой России. Он, может быть, будет в оппозиции к власти, как в советское время Александр Солженицын, как сегодня Александр Проханов, он может быть сторонник власти, но он будет жить интересами своего государства, своей нации.
А. П. Сейчас расстояние между политикой и литературой очень большое. Власть действительно дистанцировалась от литературы, и литература прокремлевская и литература контркремлевская стремятся сократить эту дистанцию, чтобы достать её либо пылающими, любящими власть устами, либо своей рапирой, или кулаком, или кастетом. Она хочет дотянуться до власти. Но у нее не получается. Власть уходит от контакта с литературой. Литература, как мне кажется, не находя главного объекта своей любви или ненависти, опять начинает оборачиваться к жизни. Возвращаются времена какой-то аккумуляции литературного поля, которое было разрушено при перестройке, при ельцинизме. Ты чувствуешь, что эта рухнувшая, разбившаяся чаша литературы все же стремится склеиться?
В. Б. Я считаю, что это вечная неразбиваемая чаша, скорее иллюзией является мнимая её расколотость. Как в сказке, когда что-то волшебное разобьют на тысячу кусочков, или в фильмах ужаса, когда змею разрежут, или какого-то там ужастика по кусочкам и вдруг всё начинает вновь срастаться на экране. И вдруг появляется в новом виде всё то же единство литературы. С неизбежностью на книжных полках Маканин соседствует с Лимоновым, Распутин с Рейном, а Проханов с Женей Поповым.
Конечно, либералы стопроцентно ответственны за политику разрушения единой русской литературы и делали все, чтобы фундамент русской национальной литературы, нашу почвенность, нашу державность изничтожить и свести к нулю. И появилась делянка чисто либеральной литературы. На этой делянке в те же 90-е годы появились новые почвенники, новые реалисты – Олег Павлов и Алексей Варламов, Михаил Тарковский и Светлана Василенко. В самом либеральном лагере возродилось новое почвенничество, новый реализм. Даже, если бы под репрессиями властей (что одно время и планировалось после 1993 года) и исчез наш Союз писателей России, такие же, а то и более крутые патриоты возникли бы среди либералов. То есть опять чаша литературы оказалась целой. У птицы ранили одно крыло, и какое-то время она не могла летать с одним лишь либеральным крылом, но заросла рана новое крыло и птица снова уже летит. Чайка русской литературы над океаном русской жизни.
Нашу стержневую литературу остервенелые либеральные критики типа Дмитрия Быкова или Льва Данилкина пытались объявить кондовой, пещерной, вахлаческой, и потому уходящей в прошлое. Владимира Личутина, Вячеслава Дёгтева, Юрия Козлова, Юрия Кузнецова пытались завалить глыбами либерального известняка. Но известняк рассыпался, рухнул при первой же мало-мальски крепкой буре. Русская национальная литература воссоздается, она находит новые связи с новыми художниками из либеральных кругов.
А. П. Твое мессианство последней поры после 1991 года, оно связано с тем, что ты занимался складыванием рассыпанного мозаичного поля, ты опять эту фреску собирал, ты складывал эти черепки, ты чашу эту выстраивал, ты оперировал не региональной литературой, не фрагментом, а всей её целостностью, и теми ее частями, которые многим могли показаться враждебными, чуждыми, агрессивными. И это по существу делало тебя как бы Союзом писателей в одном лице. Это твое мессианство. По существу критиков такого диапазона, которые оперируют всей литературой, их сейчас у нас очень мало. Они сошли практически на нет, осталось два-три персонажа. Вот ты один из них. Что тебе стоило это твое мессианство? Это ты, своими руками, их было не две, и даже не четыре, а как у Шивы их было 10-12-20 рук, ты удерживал рассыпающуюся гору, эту огромную глыбу русской литературы, не дав ей разлететься. Сколько потребовалось тебе интеллектуальных, моральных, физических усилий. Что тебе это стоило? Чего тебе стоили до сих пор не прекращающиеся со всех сторон непрерывные нападки на тебя? Это же никому неведомо, что ты переживал и как интеллектуал, и как личность.
В. Б. Иные меня так и называли – танком, мол, прет, не разбирая дороги. Но и у танка иной раз лопаются гусеницы, глохнет мотор, заклинивает пушка. Я часто был одинок и отстреливался во все стороны. Но со мной была великая русская литература, были верные друзья, была любимая женщина. И потому всё выдержал. Хотя повреждений немало. Я могу сказать просто: два инфаркта и три операции на сердце. Но разве кто-то меня когда-нибудь жалел в своих критических нападках? Где уж тут до христианского сострадания. Впрочем, я никогда и не ждал пощады, всегда брал на себя максимальную ответственность и не уходил от ударов. Помню строчки моего покойного друга Виктора Коротаева: «Я давно не жду от вас пощады, / Но и вы не ждите от меня…» Я занимался любимым делом, я получал высочайшее творческое вдохновение и наслаждение и от чтения книг и от своего творчества, уверен, сопоставимое с творческим вдохновением и поэта, и прозаика. Хотя на самом деле, это стоило жуткого напряжения сил.
Во-первых, я бы сказал, что критика – это наиболее редкий дар художника. Это не в обиду будет сказано ни поэтам, ни прозаикам, в иерархии литературной, конечно, критика немного сбоку, как бы уже после события. Вот событие прошло и дальше идет анализ события. Но анализ может быть значимее самого события, может становиться событием. Иных талантливых критиков девятнадцатого, начала двадцатого века читать интереснее, чем их героев. Талантливых прозаиков у нас очень много, талантливых поэтов гораздо меньше. Талантливых критиков практически всегда можно пересчитать по пальцам двух рук. Может, чуть побольше.
Я не отношу к критикам тех, кто просто регистрирует литературу, не отношу к критике нынешних коммивояжеров от книжного рынка, или коммерческих агентов от литературы. Критики – это творцы, обладающие чутьем к тексту, звуку, слову, образу и одновременно глобальным объемным видением всего текста, понимающие его большую или малую художественную ценность. Критики – это литературные пророки, занимающиеся предвидением литературного процесса. Если у тебя нет этого чутья к слову и к тексту, то какой бы ты умный не был, ты не критик. Хотя у нас есть немало так называемых критиков, которые, увы, не обладают чувством слова и художественным чутьем. Полная глухота, а шуму делают сколько?