Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 37

Услышал я нынче о странном младенце, родившемся 3 числа у Мануэлиты Фрагуа, жены Диего. Таких зовут альбиносами, он белее всех виденных мною младенцев, в том числе и белой расы. Вокруг глаз и рта у него мертвенная синева, но в остальном дитя, по-моему, здорово. И скудные белые волосики на черепе, как у старика, и плач едва слышен. Я посоветовал окрестить не мешкая и в 3 часа крещу. Имя ему Хуан Рейсе.

Ночь. А ныне еженощно нападает на меня озноб и жар, и худо сплю я. Днем легче, но самое малое 4–5 раз трясет меня подолгу кашель. Колеблюсь я теперь выходить в непогоду, но велик заданный Тобою труд. Ни к чему не лежит мое сердце, к одному Тебе, и вкушаю лишь немного хлеба и мучной болтушки, хотя принес мне Франсиско славный кус оленины, а прежде я, бывало, любил ее больше баранины и говядины.

Затем на протяжении многих страниц шли почти сплошь библейские тексты и выписки из проповедей. Пропустив их, отец Ольгин раскрыл книгу ниже. В нее было вложено там письмо, которое брат Николас написал кому-то, обозначенному лишь инициалами, — возможно, родственнику. Хотя отец Ольгин раза два читал это письмо прежде, как и большую часть записей, но сейчас впервые обратил внимание на то, что почерк Николаса изменился в малозаметных частностях. Утерялось что-то из былой терпеливой твердости, не хватало уже выдержки или целеустремленности. Осторожно взяв письмо, он развернул его. Письмо занимало его чрезвычайно, как если бы он написал его сам в удостоверенье своей веры, чтобы переписывать и перечитывать позднее.

17 октября 1888 года

Дражайший брате мой X. М.!

Премного тебе благодарен за книги и бумагу. Бог в бесконечной доброте своей наградит тебя соразмерно с твоею щедростью. Знай, брате, что здоровьем слаб я, как и должно ожидать. Да и то не чудо ли? По дневнику моему вижу, что более 10 лет тому назад ты, придя к моему смертному одру, от сердца благословил меня прощально. Воистину воскресший Лазарь я, а ты тому свидетель. Вдвоем с тобою можем повторить сказанное в Послании к коринфянам, I: «О смерть, где победа твоя? О смерть, где жало твое?» Но во все это время так и не вернулись вполне мои силы, и прегрозный сей Ангел ни на миг не уходит из глаз моих. Жду приближения его, а он издали смеется надо мной и медлит. Медлит, брате. Но знаю, что обречен уже ему. Ты, верно, думаешь, то плод моего воображения. Внимай же, брате, слышал я, как и твое произнес он имя. Ты изволишь писать о своем благоденствии, но срок твой придет. Вразумися и еже вечерне прощайся со своей женою Катериной, ибо наступит и ее срок, и детей ваших.

Вот говорил я тебе о Франсиско и прав был. Он полон скверны и жаждет причинить мне зло, и это несмотря что я всю жизнь дарил его заботой и дружбою. Сохрани сие написанное мною во свидетельство вины его, если умру. Из язычников он, и часто ходит в киву и надевает на себя рога и шкуры их и поклоняется Змию, первейшему и древнейшему Врагу рода человеческого. И не стыдится, однако, прислуживать в церкви, а я, брате, страшусь воспретить ему. Ведаю, тебе отвратно будет узнать, что он касается своими руками блюда и Даров Святых, оскверняя тем меня пред лицем врагов моих. Где же Дух Пресвятый, что не разразит его на месте? Я всякий день ожидаю того, и вотще. Несродны мне хотения предательские, зачем же предает меня Франсиско? Я не обманываюсь касательно его близости с Порсингулой Пекос, блудница она, заверяю тебя, и уже брюхата, а похоже, и болезнью поражена, и дай Бог. А каким Франсиско милым был дитятею, и я любил шутки ради сердить его, а после тормошить, чтобы он смеялся. Рассказывал ли я тебе, как он упал однажды в реку, а было ему не более 6 или 7 лет, и я велел ему снять одежду и согреться у камина, и он стоял голенький, дрожа и стыдясь, а назавтра сосновых орехов принес мне с гор.

Почему ты не прислал мне бритву и ремень для правки и денег немного? А я ждал. Говорил же я тебе, что моя совсем тупа, а у меня ничего, кроме куска воловьей кожи, корявой и бугристой. И не могу направить лезвие, скоблю, уродую свое лицо, а вместо мыла приходится употреблять убогий мыльный корень. Такой мелочи не могу допроситься, а ты ведь выставляешь себя моим благодетелем. Завидуя месту моему при Господе, желаешь приобресть мое доброе слово пред Ним. Не будь уверен, брате, в моем заступничестве, умножь прежде благие деяния. Знай, что у меня есть друзья и даятели первей тебя, и у них больше прав на Царствие Небесное, и, правду молвить, для тебя насилу место сыщется. Помысли о том, взвесь нужду мою и твою собственную. Если Катерина хулит меня, сообщи мне без утайки. Хула та ложится на вас и детей ваших. Катерина, думаю, поносит меня всяко, но если не потаишь от меня, то благословлю тебя помимо той хулы, как лучшего моего брата и друга. Ты знаешь, что мною спасешься. Я размышлял о том много и долго, и хотя воистину непросто спастись тебе, но для меня свершить то не велик труд.





В иные дни Он нисходит ко мне во образе Света безначального, которым тогда осияно бывает Его Распятие над моей постелью — и озарен тогда и я, точно блеском молнии. Мыслю, что сей Свет в утешение мне, но остаюсь неутешенным, хоть и нуждаюсь в утешении паче всего остального. Велит Он мне выразить всю мою любовь, а я не в силах, ибо в то самое время давит на меня она всею тяжестью своею, и нем делаюсь, под холмом ее погребенный, и не могу воззвать в облегчение тяжести. Но слышу в себе тот вопль задавленный и заглушённый и не знаю по Его уходе, нисходил ли он ко мне и вправду. Таким-то способом укоряет он меня, а я ободрен этим бываю, ибо уж если укоряем я, то, стало быть, не ввергнут есмь в погибель. Ведь прав я? Ведь ты видишь, что прав я несомненно? Прошу тебя, засвидетельствуй мне, что видишь. Мне свидетельство твое незачем и не к чему, но хочу увериться, что разум твой судит здраво и нимало не заблуждаясь. Уж это мой долг перед тобою удостоверяться, что ты правильно судишь обо всем, касающемся до твоей души.

Я же рад услышать от тебя всякую весть, которой поделишься, и не умолчи ни о малой части того, что занимает тебя и добрых твоих домашних. Мне любо размышлять о том, благословляя вас своим наисердечнейшим благословением.

Прими и раздели со своими искренние пожелания и любящие молитвы смиренного брата твоего.

Н. В.

И, заглянув в сердце святого, отец Ольгин обрел утешение. Именно на это и рассчитывал он — на краткий загляд в глубь собственного духа, на небольшое, безобидное мистическое озарение. Конечно, он и опечален был горестями монаха; не мог не опечалиться по долгу своему. Но брат Николас как бы облек его своею святостью, и облачение пришлось впору. Он вложил его письмо в книгу, закрыл ее. Сейчас он сможет уснуть, а с завтрашнего дня станет в городке фигурой и примером. Трудясь среди них, он привьет жителям должный порядок прилежания, труда и отдохновения. Он закрыл здоровый глаз; другой, незрячий, остался тускло приоткрыт в желтом свете, как бы треснут; глазное яблоко твердело в щели матово, словно комок мерзлого костного мозга.

Возвращаясь в тот вечер домой, Анджела живо ощущала вокруг себя черный тихий мир каньона. Обочины неслись серо-белым потоком, словно градины сыпались без конца, неразличимо быстро сквозь световой овал и растворялись в черноте позади. Она вела машину, чувствуя, как за стеклом обращается в ветер холодная черная тишь, покоившаяся между стен каньона. Какой-то встречный зверь — лисица или рысь, — прежде чем отскочить, полыхнул на нее круглыми глазами, ярко и полно вместившими огонь фар, и долго еще эти глаза стояли перед ней и отсвечивали ярче обычных глаз звериных и ярче окон дома Беневидеса, в которых затем отразился разворот и медленный подкат машины. Стих поднятый ею ветер, затих мотор, погасли и фары, Анджела вышла из машины и вгляделась — перед ней уже не каменный оштукатуренный дом белел на фоне сада, а чернела громадная природная глыба, взнесенная ночью; так некогда и сам каньон был взнесен, вырван из времени, очерчен красным, белым, фиолетовым камнем, и вот так же еженощно теряет он окраску и форму, и только грозная громада остается — и тишь. Дом был уже не временным и случайным ее пристанищем в десятый день пребывания здесь — он владел и завтрашним, и всеми послезавтрашними днями, сколько их могло сейчас вообразиться. Утром она взглянет на дом Беневидеса с дороги, от реки, когда будет прогуливаться берегом, глотая дольки апельсина или грезя, будто хоть чуть-чуть да ощущает шевеленье в себе новой жизни. Она проникнет взглядом в окна и двери, и перед нею четко встанет распорядок ее дней и часов внутри дома — и послужит подтверждением ее бытия. Она проверит, гнутся ли мальвы под тяжестью пчел, щебечут ли под крышей птицы. Она вглядится в дом при свете дня. Ведь он, дом этот, потаён, как она сама. В том его особенность, что он заперт от мира, точно склеп. В нем можно прокашляться, вскрикнуть, молчать. И дом Беневидеса станет кулисами и сценой подведенья счетов… Из черноты доносился стрекот кузнечиков.