Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 37

В каньоне подымался холодок, но она не ощущала свежести; ей было отчего-то жарко. Он глубоко всадил лезвие в чурбак и подошел к ней. Сжав губы, она выжидала.

— Смолистые, — сказал он наконец. — Гореть долго будут.

Взгляд его был совершенно безулыбочен, но голос негруб, ровно-приветлив. Для презрения он пока что не давал причин и поводов. Поразмыслив, она спросила:

— Заплатить вам сейчас?

Он подумал; но было ясно, что ему все равно.

— Я дорублю в пятницу или в субботу. Тогда и заплатите.

Это равнодушие задело ее гордость. Однако она умела учиться на неудачах; поздней она расквитается сполна. А покуда нужно, не уступая, ждать. Молчание легло между ними. В густеющих сумерках он отчужденно стоял, не шевеля ни мускулом, и его застывшие черные глаза смотрели не в упор, а чуть мимо.

— День работы позади, — сказала она, сама не зная для чего. Он стоял — ни ответа, ни слова.

— Так теперь в пятницу придете? Или вы сказали — в субботу?

Но он молчал. Ею овладело раздражение. Она умела лишь напирать и ставить на своем, но уже почувствовала, что сейчас ей это не удастся, и кипела досадой.

— Придется вам все же решить, когда прийти, а то ведь можете меня и не застать.

Он нахмурился, но по-прежнему молчал непреклонно и замкнуто. Отомкнуть его было непросто. Стоять безучастно, отмалчиваться для него было естественным и легким делом. Сейчас он словно издалека наблюдал, как она раздражается, сердится, обнаруживает зряшную свою досаду. Ее выводило из себя это равнодушие. Подмывало ошарашить его, поразить и привести в смятение — хотя бы непристойным жестом или словами: «Небось, хочешь белую женщину? Белый мой живот и груди, ноги и наманикюренные пальцы?» Но ошарашить не удастся. Он даже бы не устыдился за нее — она уверена — и ничуть не удивился бы.





А все же, в определенном и забавном смысле, он тоже бессилен сейчас. Она уже поняла это. Вот он стоит покорным истуканом и, наверное, даже не знает, как проститься. В темноте его уже не видно. А теперь слышно, как он уходит прочь.

Она задумалась о своем теле, недоумевая, как оно может быть красивым. Трудно было и вообразить что-нибудь мерзей и неприличней, чем это голое мясо с костями и кровью, эти спутанные, склубленные жилы. А к тому же растет в ней, сосет ее соки безобразный зародыш, синий, слепой и головастый. Еще девочкой, впервые увидав свою кровь, потекшую из пореза на руке, она прониклась неизбывным страхом и отвращением к своему телу. Смерти она не боялась, а боялась телесной мерзости, связанной со смертью. И временами она всем сердцем желала умереть в огне — таком жарком, чтобы тело уничтожилось мгновенно. Без шипения жира, без долгого сгорания костей. А главное, без смертного зловония.

Она сошла во двор, в мягкий желтый свет, падавший из окон на землю и дрова. Присев, набрала в охапку холодных, твердых поленьев. Они были остры с краев, как бы застроганы, и пахли смолой. Анджела встала с корточек, задев торчащий в чурбаке колун, его неподвижно-жесткое и холодное топорище. Подошвами ног она чувствовала щепки, раскиданные по земле среди тусклых камнем и бурьяна. На темном, тихом небе означалась длинной черной кромкой стена каньона, Анджела стояла, вспоминая обрядовую ярость Авелева топора. Одно из нижних плоскогорий, сейчас неразличимое, было выжжено давним пожаром, и днем она видела чернеющие там вдали остовы мертвых деревьев. Она представила себе, как надвинулся на них огонь и сжег душистую янтарную камедь. Затем охватил кору, и волокнистая плоть деревьев растрескалась и обратилась в уголь и золу, и мертвые бока стволов теперь отсвечивают на солнце матово, как бархат, и бархатны на ощупь, и оставляют на пальцах мягкую персть своей смерти.

Она внесла дрова в дом, положила в камин на решетку. Дрова загорелись нескоро — она и не заметила когда, хотя не отводила глаз. Потом она следила, как желто-белые языки изогнуто лижут поленья, словно никак не умея схватить твердую, жизнестойкую заболонь.

Тем же вечером, позднее, в дом Беневидеса явился отец Ольгин.

— Завтра день Сантьяго — святого Иакова, — сказал он. — В городке будет празднество. Приедете?

— Приеду. Благодарю вас.

Он хотел еще посидеть, полюбоваться на нее, насладиться звуком ее голоса, но она была задумчива и далека, и он простился.

Анджела думала об Авеле, о том, как он смотрел на нее, точно деревянный индеец у табачной лавки — с равнодушным, без выражения лицом. На днях она видела в Кочити «пляску кукурузы». Это было красиво и странно. Ей казалось, что индейцы никогда не кончат медленной, размеренной пляски. Было во всем что-то истовое и загадочное — в стариках, ведущих свой речитатив на солнцепеке, и в плясунах, так… так донельзя серьезно исполняющих свое дело. Ни разу ни один из них не улыбнулся; теперь эта деталь вспомнилась почему-то как важная. Да, да, плясавшие смотрели прямо перед собой, ничем не отвлекаясь. И не улыбались. Были истовы, неописуемо серьезны. Не то чтобы грустны или ритуально-важны, торжественны — вовсе не то. Попросту серьезны, отрешены, сосредоточены на чем-то, для нее невидимом. Глаза их были прикованы к какому-то дальнему-дальнему образу, к чему-то запредельному, к реальности, о которой Анджела не знала, даже не подозревала раньше. Что же им виделось? Да ничего, наверное, в полнейшем смысле ничего. Но ведь в том-то и фокус — узреть ничто, полнейшее ничто. Глядеть сквозь ландшафт, за облики, тени и краски — вот что значит видеть «ничто». Быть свободным и совершенным, цельным, духовным. Постигать взором это ничто мало-помалу — постигнуть его напоследок; сперва видеть чистые, яркие цвета предметов, затем разнообразное смешенье красок, то, как все вещи сливаются, смутнеют, туманятся вдали, и наконец пройти взглядом за тучи и акварельную синь неба — увидеть заглубинное ничто. Чтобы слова «за горой» обрели простой смысл: «за всем, что гора означает, за всем, чье бытие гора знаменует собой». Где-то — если бы только ей увидеть — есть оно: уже ни бытие, ни небытие. И там-то, как раз там и в том, заключается последняя реальность. Именно так, в подобной отрешенности рубил дрова Авель. Слишком поздно заглянула ему Анджела в глаза — когда они уже стали опять мягкими, вернулись к миру, к цвету и форме, хотя и теперь проникая в Анджелу и сквозь нее, но не досягая до последней и главной реальности, Авеля тоже объял повседневный, непроходимо-плотный мир, сковавший Анджелу. И потому-то она в силах противостоять Авелю. Успокоясь на этой мысли, она глядела в камин. Там дотлевали уголья, и огоньки перебегали, синие и желтые, и гасли.

Поехал Сантьяго на юг, в Мексику. Хотя конь его был холен и породист, сам святой был одет батраком. Проехав немало миль, он остановился на ночлег у стариков — мужа и жены. Они были убогие бедняки, но добры и милосерды и радушно приняли Сантьяго. Они утолили холодной водой его жажду, приветили его веселым словом. В доме не было еды; только старый петух расхаживал одиноко по двору. Петух этот был единственным достоянием хозяев, но они зарезали его и сварили для гостя. Они уступили гостю свою постель, а сами легли на холодном земляном полу. Когда пришло утро, Сантьяго открылся, сказал им, кто он. Благословив их, он поехал дальше.

Проделав многодневный путь, он приехал наконец в царскую столицу. А в тот день устроил царь большое празднество со многими игрищами, состязаниями в бесстрашии, ловкости и силе. Сантьяго принял в них участие. Сначала над ним смеялись, ибо все считали его глупым батраком. Но он стал победителем, наградой же была объявлена любая из царских дочерей. Он выбрал в жены царевну с миндалевидными глазами и длинными черными волосами и собрался с нею в обратный путь на север. Негодуя на то, что царевну увозит батрак, царь замыслил убить святого. Он отрядил воинов будто бы для сопровождения и охраны молодых, тайно же велел предать Сантьяго смерти, как только выедут за городские ворота.