Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 143

Четвертый же акт великолепно прошел, без сучка и задоринки, и вызвал овацию.

Для меня постановка «Дяди Вани» имеет громаднейшее значение, касающееся существования всего театра. С этим у меня связаны важнейшие вопросы художественного и декорационно-бутафорского и административного характера. Поэтому {204} я смотрел спектакль даже не как режиссер, а как основатель театра, озабоченный его будущим. И так как в результате передо мной открывается много-много еще забот, то я чувствую себя не на высоте блаженства, что, вероятно, отразилось на моей к тебе телеграмме.

Буду еще писать.

Обнимаю тебя крепко.

Вл. Немирович-Данченко

83. А. П. Чехову[431]

30 октября 1899 г. Москва

Телеграмма

Второе представление театр битком набит. Пьеса слушается и понимается изумительно. Играют теперь великолепно. Прием — лучшего не надо желать. Сегодня я совершенно удовлетворен. Пишу. На будущей неделе ставлю пьесу 4 раза.

Немирович-Данченко

84. А. П. Чехову

19 ноября 1899 г. Москва

19 ноября 99 г.

Милый Антон Павлович!

И удивляет меня то, что ты мне совсем не пишешь, и, признаюсь, — немножко обижает. Правда, ты, может быть, ждал от меня еще письма, кроме посланного после первого представления и двух телеграмм. Но я знал, что тебе пишут со всех концов и помногу. Нового бы ничего не сказал. Тем более что писала тебе Марья Павловна[432].

«Дядя Ваня» продолжает идти по 2 раза в неделю со сборами полными или почти полными, т. е. 900 рублей. Один только сбор был 800 с чем-то.

Как-никак, это наиболее интересная вещь сезона. Пройдет она у нас в сезоне, думаю, до 25 раз, и, конечно, будет идти несколько лет. «Чайку» ставлю раз в две недели. Обе {205} идут необыкновенно стройно и в стиле. В смысле внешнего успеха, т. е. аплодисментов… я, правда, не особенно слежу за этим — у меня вырабатывается удивительное равнодушие к ним… Но, говорят, бывают спектакли очень шумного приема, а какой-то один спектакль вырвался даже сенсационный в этом смысле.

Теперь мы заняты «Одинокими». Трудно очень. Трудно потому, что я холоден к мелким фокусам внешнего колорита, намеченным Алексеевым, и потому, что мне хочется дождаться нескольких особенных тонов и звуков в Мейерхольде, всегда склонном к рутинке, и потому, что именно участвующие в «Одиноких» много играют и устают, и, наконец, потому, что мне не по душе mise en scиne.

Из 5 актов мы прошли три, да и то только второй я уже чувствую вполне.

Я не знаю, так ли это, или мне кажется так, потому что я сам писал пьесы, но для меня ставить пьесу все равно, что писать ее.

Когда я пишу, я испытываю такие фазы: сначала загораюсь общим замыслом, отдельными фигурами, еще мне самому не вполне ясными, отдельными, рисующимися в моей фантазии сценами. Потом, когда беру перо и бумагу, начинаю скучать, именно скучать. Хочется, чтоб все сразу вылилось само собой, а между тем надо планировать, добиваться ясности и силы выражения, рассчитывать вперед и т. д. Наступает длинная, томительная работа, как будто даже и ничего не имеющая общего с художественностью, точно совсем ремесленная. На этом пути редко-редко вспыхивает творческая энергия, цепляешься за ту или другую жизненную подробность и волнуешься. И вот, когда уже вчерне вся пьеса готова, когда ясны и последовательность развития психологии, и внешние контуры, и тон каждого лица, — тогда только наступает последний, самый интересный, период. Тут уже в этот мирок пьесы втянут, тут становится ясно, что лишнее, чего не хватает, что требует большей яркости и т. д.





Все то же с постановкой, точка в точку.

И вот в «Одиноких» мы до сих пор не добрались до третьего периода.

{206} А между тем репертуар держится на двух пьесах — «Грозном» и «Ване»; «Эдда Габлер», возобновленная, ничего не дала, и надо торопиться. В то же время большая часть труппы гуляет и тоскует без дела, и пьеса Гославского ждет моей корректуры, без которой ее нельзя ставить. И надо думать о будущем, о другом театре[433]. И надо следить за течением, буднями театра. И пр., и пр.

Иногда находит апатия, думаешь: «За каким чертом я пошел на эту галеру?» Хочется вдруг бросить все, уехать… хоть в Крым. Тянет писать, а не возиться со всякими мелочами театральной жизни. Тогда начинаешь придираться к Алексееву, ловить все несходства наших вкусов и приемов…

И устаешь одновременно от всего[434].

Что ты делаешь?

Говорят, ты пишешь пьесу… для Малого театра. Не верю, что для Малого театра[435]. Мы пока стоим на трех китах: Толстой[436], Чехов и Гауптман. Отними одного, и нам будет тяжко.

Воображаю, как тебе иногда тоскливо в Ялте, и всем сердцем болею за тебя.

Пиши же. Крепко обнимаю тебя.

Вл. Немирович-Данченко

85. А. П. Чехову[437]

28 ноября 1899 г. Москва

Воскресенье. Утро

Сейчас получил твое письмо, милый Антон Павлович[438]. В нем три места, волнующие меня. Первое — что тебе вовсе не пишут со всех концов. И, значит, ты имеешь о своей пьесе несколько рецензий, письма Марии Павловны, возражения на нечитанные тобою рецензии со стороны Вишневского, мое короткое письмо и, кажется, длинное письмо Ольги Леонардовны, вероятно, мало объективное[439]. Я думал иначе. Во всяком случае, мне кажется, самое ценное — письма Марии Павловны.

Не знаю, какие рецензии ты читал. Читал ли в «Театре и искусстве»? Хорошая статья Эфроса[440]. Читал ли фельетон {207} Игнатова в «Русских ведомостях»: «Семья Обломовых»[441], к которой он причисляет Войницкого, Астрова и Тригорина. Эту параллель с Обломовым уже проводил весною Шенберг (Санин). Я же как-то не чувствую ее. Она мне кажется однобокою. Читал ли фельетон Флерова в «Московских ведомостях.!», старательный и вдумчивый, не без умных мыслей, но без блесток критической проникновенности?[442] И, наконец, фельетон Рокшанина в «Новостях»[443]? Это, кажется, все, что было заметного, если не считать недурной рецензии Фейгина — в «Курьере»[444] и «Русской мысли»[445] — недурной, но односторонней.

Любопытно по невероятному упрямству отношение к «Дяде Ване» профессоров московского отделения Театрально-литературного комитета. Стороженко писал мне в приписке к одному деловому письмецу: «Говорят, у Вас “Дядя Ваня” имеет большой успех. Если это правда, то Вы сделали чудо»[446]. Но так как чудесам профессора не верят, то они говорили в одном кружке так: «Если “Дядя Ваня” имеет успех, то это жульнический театр».

Никак не могу уловить смысла этого эпитета. Вероятно, у Стороженко предположение, что публика наша проводится сначала в какие-то кулуары, где ее отпаивают гашишем и одуряют морфием.

Ив. Иванов, относившийся к нашему театру с особенной экспансивностью и заявивший Кугелю на его просьбу писать в «Театр и искусство», что писать стоит только о нашем театре[447], вдруг запел о яркости и красоте действительности, о сильных и героических жизненных образах и бессилии того художественного творчества, которое считает действительность серою и тоскливою. Он еще не называет тебя и твои пьесы, но чувствуется, что упрямое отношение к «Дяде Ване» диктует ему даже новое миросозерцание. Вот человек, который может мыслить совершенно неожиданными настроениями, зависящими от страстности данной минуты. Наконец, Веселовский… Веселовская перевела хорошую пьесу с английского[448]. Предлагала ее Малому театру, там ее продержали больше года и вернули. Она отдала мне. Я собирался ставить, но встретились непреодолимые трудности, и я отказался. Тогда {208} она написала мне, после 10‑летнего знакомства, «Милостивый государь» и «поведение непростительное». И нет сомнения, что мое поведение с драмой Пинеро «Миссис Эббсмит» непростительно только потому, что «Дядя Ваня» имеет большой успех.

Я уже, кажется, писал тебе, что когда Серебряков говорит в последнем акте: «Надо, господа, дело делать», зала заметно ухмыляется, что служит к чести нашей залы. Этого тебе Серебряковы никогда не простят. И счастье, что ты, как истинный поэт, свободен и творишь без страха провиниться перед дутыми популярностями… Счастье твое еще в том, что ты не вращаешься постоянно среди всяких «представителей», способных, конечно, задушить всякое свободное проявление благородной мысли.