Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 143

Получил два твоих письма. После первого начал писать тебе в тот же день[416]. И вот за трое суток не мог даже дописать. Так и бросил.

Работа у нас действительно идет горячая. Всего было. И спорили и даже немножко ссорились. Главная же возня за {195} все последние дни была в декорационной и бутафорской. Доводили меня до совершенного бешенства, когда я хлопал по столу, кричал, стонал, выл, выгонял из театра, брал новых лиц. Дело в том, что вся эта часть в руках талантливого, но ленивого Симова и аккуратного, но совсем бездарного Геннерта. Первый до сих пор не дал половины своей работы, а второй еще с лета приготовил разные машинные и бутафорские вещи, которые почти все оказались ни к черту не годными. На будущий год окончательно решили выписывать машиниста из Германии.

При всем том настроение у всех бодрое и уверенность в успехе, пожалуй, даже излишняя.

Первая генеральная, 20‑го, была каким-то сумбуром, в котором столько же талантливости, сколько и всевозможного мусора.

Декорации и бутафорию 1, 2 и 4 действий устанавливали мы четыре раза. И все-таки это меня не удовлетворяет. Мебель — бульшую часть ее — я взял уже в антикварном магазине (empire екатерининской эпохи — бесподобное старье и хлам). Декорация 1‑го действия неясна и хоть талантлива, но порядочная мазня. Второе (столовая с колоннами) — нелепа, хотя я и хотел нелепости, т. е. смесь остатков древнего величия с небогатой современностью. Третье — до сих пор не видел. Четвертое — мило и уютно.

Играли 20‑го так: первым номером шел Алексеев, по верности и легкости тона. Он забивал всех простотой и отчетливостью. Надо тебе заметить, что я с ним проходил Астрова, как с юным актером. Он решил отдаться мне в этой роли и послушно принимал все указания. В зале он имел отличный успех. Далее. Удивительно хороша Алексеева[417]. Искренности необычайной. Ольга Леонардовна[418] необыкновенно красива и прекрасна везде, где схватила тон grande dame[419]. Кое‑где выбивается еще из этого тона. Впрочем, она очень устала, так как играет чуть не каждый день. Никакого пафоса Алексеев в сценах с нею не дает[420]. Рисуем Астрова материалистом в хорошем смысле слова, неспособным любить, относящимся к {196} женщинам с элегантной циничностью, едва уловимой циничностью. Чувственность есть, но страстности настоящей нет. Все это под такой полушутливой формой, которая так нравится женщинам.

Отлично ведут свои роли Артем, Самарова и Раевская[421]. У Артема слезливость есть, и я ее не устранял. Она идет ему. Философ вышел бы суховат, и в 3‑м действии из философского настроения легко было бы выпасть. Может быть, это не то, что ты задумал, но недурно. Самарова ни минуты не слезлива. Напротив, чаще сурова. Раевская суха и педантична.

Калужский зале нравится, но я еще не чувствую в нем профессора. При этом он дал великолепный грим, но такой портрет Веселовского, что пришлось отменить и выдумывать другой.

Слабее всех пока сам дядя Ваня[422]. Образа никакого. С 3‑го действия дает много отличного темперамента, а в первых двух запутался. Жду другого грима, который сразу облегчит и его и публику.

Сегодня 2‑я генеральная, в понедельник утром 3‑я, а во вторник играем.

Буду писать тебе подробно.

Деньги велю выслать немедленно.

Обнимаю тебя.

Твой Вл. Немирович-Данченко

79. К. С. Станиславскому[423]





Октябрь (до 26‑го) 1899 г. Москва

Воскресенье. Утро

Дорогой Константин Сергеевич!

Сижу и вдумываюсь в «Дядю Ваню». Результат — это письмо. В сущности, то, что мне хочется сказать, можно — да и лучше было бы — на словах, но у нас так мало времени беседовать, что ни до чего не договариваешься сплошь и рядом. А между тем мы с Вами оба понимаем, что во время репетиций нам спорить неудобно. Неловко перед артистами — не так ли?

{197} Дело в том, что, вдумываясь в постановку «Дяди Вани» и вместе с тем в настроение публики (не рецензентов, а интересной и лучшей части публики), в ее требования к нашему театру, которые предъявляются в настоящее время, словом, стараясь предугадать характер спектакля, я обязан просить у Вас некоторых уступок. Обязан перед моей писательской совестью.

В таких просьбах об уступках я всегда очень щепетилен. Вы — по нашему уговору — главный режиссер и, стало быть, в случае Вашего несогласия я должен беспрекословно подчиниться Вам. И я всегда побаиваюсь, что Вы заподозрите меня или в моральном насилии, или в упрямом нежелании понять Вашу творческую мысль. Что я всеми силами стремлюсь понять и осуществлять Ваши мысли — в этом Вы имели случай убеждаться не раз за все последнее время. Что я не перестаю признавать Вашу власть главного режиссера — это я доказывал уже много раз в своих беседах и репетициях с артистами.

Но в то же время строгое, придирчивое отношение к нам нашей залы заставляет меня постоянно, упорно, из спектакля в спектакль, внимательно-внимательно искать, где она права и где она не права, что относится к области той новизны, которую она поймет в будущем, а что является нашим собственным заблуждением. Я не имею никогда привычки слушать всех и каждого. Я слушаю настроение всей залы, как она чувствует, как одно живое существо, и тех немногих из умных и дальновидных зрителей, которым я более или менее доверяю. И вот тут-то я прислушиваюсь к голосу той «писательской» моей совести, о которой сказал выше. Я ей верю. Она меня никогда не обманывала. Я очень и очень часто — скажу Вам прямо — заглушал ее. Иногда она у меня бунтует, я заглушаю ее и потом раскаиваюсь, потому что окажется, что она говорила правду. Теперь я решил твердо быть честным относительно нее, этой совести, и не умалчивать ни о чем из того, что она мне подсказывает.

Все это очень длинное предисловие, и, может быть, те мелочи, которые заставили меня писать это письмо, вовсе не стоят такого серьезного вступления. Но это только еще раз {198} доказывает мою щепетильность в отношениях к Вам, как к главному режиссеру.

Ну‑с, так вот моя писательская совесть требует, чтобы я Вас просил о следующих уступках:

1) в Вашей собственной роли (Астрова).

Я не хочу платка на голове от комаров, я не в силах полюбить эту мелочь. Я убежденно говорю, что это не может понравиться Чехову, вкус и творчество которого хорошо знаю. Я убежденно говорю, что эта подробность не рекомендует никакого нового направления. Бьюсь об заклад, что ее отнесут к числу тех «излишеств», которые только раздражают, не принося никакой пользу ни делу, ни направлению, ни задачам Вашим. Это из тех подробностей, которые только «дразнят гусей». Наконец, даже с жизненной точки зрения она — натяжка. Словом, я не могу найти за эту заметную подробность ни одного сколько-нибудь серьезного довода. И именно потому, что за нее нет довода, я не вижу, почему бы Вам не подарить ее мне, когда я так об этом прошу.

Дальше. Вам необходимо очень твердо выучить текст. Правда, Вам трудно это. Текст Вам не дается вообще. Но Вы приложите все старания, не правда ли? Прежде всего это важно с чисто дисциплинарной точки зрения. Ведь я и к Артему и даже к Самаровой строго придирался на репетициях. Даже доходил нарочно до такой мелочности, что не позволял переставлять слова, защищая чеховский стиль (литературный). Это были придирки, но я хотел этим путем заставить стариков внимательнее относиться к тексту. А мне могут сказать — сам главный режиссер нетверд, — зачем же Вы от нас требуете?

Но гораздо важнее дисциплинарной — сторона художественная Для меня нет ни малейших колебаний в том, что Вы портите в себе актера главным образом незнанием текста. Это незнание заставляет Вас держать медленнее темп там, где этого не надо, и делать паузы (прислушавшись к суфлеру и потом ища настроение) там, где они только тяжелят роль. Ведь монологи о лесах Вы почти знаете, и что же? Все это место льется у Вас легко. Легко и приятно слушать. Сцену с Соней во втором [действии] еще не знаете, и сцена рискует {199} быть местами бесцельно затяжеленной. У Вас и то есть дурная привычка из мелкой, ничего не значащей фразы стараться дать жизненность, тогда как Вы и без того очень жизненно и просто говорите. Так Вам надо быть особенно внимательным к таким вещам.