Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 32

— А как я, Соня, ты подумала обо мне?

Он был так несчастен, и в то же время неприятно резок в эту минуту, что я, набираясь твердости, сказала:

— Поздно об этом говорить. Все кончено, а ты, Гриша, найдешь в пять раз лучше, чем я.

— Глупости! — закричал он, — вычитала в книгах разную ерунду. Никуда я тебя не пущу, никаких мне других жен не надо. Тоже мне, Анна… — он чуть запнулся. — Каренина нашлась.

— Нет, по-старому не будет. Я не Каренина, и ты не петербургский чиновник, пойми ты, Гриша; и давай скорее прекратим эту ненужную сцену.

— Сцену! — повторил он. — Жена ни с того ни с сего бросает мужа и еще сценой называет его возмущение. Да ты окажи толком, почему уходить задумала?.. Или, — тут он пытливо и пристально взглянул на меня, — или кто другой завелся.

— Не „завелся“, а люблю другого.

Я ожидала от мужа резких слов, выкриков, требования назвать имя разлучника, но было совсем другое.

— Ты это серьезно говоришь, Соня…?

Я кивнула.

— Смотри, не попади в беду, родная. Если верно, что полюбила другого, тут уж словами да уговорами не поможешь.

Он почему-то вышел в соседнюю комнату, но сейчас же вернулся.

— Соня, скажи… ты мне… изменяла?

Я только взглянула на него, ничего не сказала.

— Извини. Я и сам знаю, что нет.

Потом он ушел в штаб. Вернулся поздно. Сел за стол и закурил, первый раз за последние несколько лет. Коротко спросил:

— Кто он?

И хотя я все время ждала этого вопроса, мне стало неловко.

— Кравцов или… — он назвал тебя. — Я уверен, что это Радин. Не такая ты женщина, чтобы польститься на красивую физиономию Кравцова. Он дурак и бабник. А не ошибаешься ли? Может, показалась тебе это от нашей скукоты гарнизонной?

Как тяжело было слушать его слова, такие неожиданные и странные. Если б он обругал меня, ударил, было б легче.

Тяжело, Гриша, не спрашивай, — вырвалось у меня.

— И мне тяжело, Соня. Но я хочу, чтобы ты полюбила хорошего человека.

— Он хороший.

— Да, видать, крепко любишь. Меня так не любили, — медленно сказал он. — А не обманет он тебя? Ведь писатели, вроде актеров, вертопрахи.

Он снова было потянулся за папиросой, но затем резким движением смял коробку, переломил ее надвое и выбросил в окно.

— Чего это я разнюнился?

Он подошел ко мне, долго смотрел на меня, в я чувствовала себя маленькой, слабой, но не виноватой. Нет, Володя, я ни в чем не виновата.

— Когда думаешь ехать? — спросил муж.

— Как можно скорее. Так будет лучше для нас обоих.

— Легче будет тебе одной… Я-то останусь у разбитого корыта. Езжай, Соня, раз ты так решила. Одно только хочу тебе сказать — я буду ждать… Плохо тебе будет, увидишь, что ошиблась или он тебя разлюбит, все бывает на свете, — возвращайся. Ты для меня всегда будешь родной и любимой».

Вот так. Кто бы мог подумать, что в этом простоватом служаке столько такта и любви? Какой же я к черту инженер человеческих душ, думал Радин, если за неокладными, несколько примитивными беседами Четверикова не разглядел великодушного и благородного человека, каких не так уж и много.

«Через два дня я уезжаю в Ленинград, а 11-го, в среду, дневным поездом буду у тебя».

— Так, значит, в среду. Сегодня понедельник. Надо скорее привести квартиру в порядок, купить цветы… много цветов…

Понедельник и вторник прошли в хлопотах. Дворничиха, тетя Груша, вместе с дочкой навели блеск и чистоту во всей квартире Радина.

— Это хорошо, Владимир Александрович, что надумали жениться. Давно пора. Уж мы тут по двору не раз обсуждали насчет вас. А кто ж будет ваша невеста? Тоже по вашему делу, али как?





— Врач она, доктор зубной.

— Хорошее дело, — похвалила дворничиха. — А откуда приезжает?

— Из Ленинграда.

Поезд прибывал в половине первого. Другой был вечером, и Радина уже беспокоило, как бы Соня не взяла билет на вечерний поезд. Обед, торт и конфеты были заказаны еще вчера.

Вторник был долгим и томительным. Время ползло так медленно, что Радин стал раздражаться. Вечером принесли телеграмму. «Выезжаю поездом 10 вагон 11 место 4 Москве буду половине первого целую Соня».

— Буду в половине первого, — машинально повторил он. — Все хорошо, надо только как следует выспаться.

— И чего вы такой беспокойный? Ну, прямо как в кино, когда артисты встречи играют. И поезд придет вовремя, и голубушка, жена ваша, в здоровий приедет, и все хорошо устроится — протирая суконкой дверные ручки, говорила тетя Груша.

— Да я не волнуюсь, но ведь… все-таки дорога.

— Понятно, Владимир Александрович. Давайте-ка букет сюда. Я его в воду положу… До поезда еще много, а он у вас в руках повянет.

В дверь позвонили, и дворничиха, держа в руках букет роз, пошла открывать.

В переднюю разом, отстраняя тетю Грушу, вошли два человека в штатском, третий остался на площадке.

— Гражданин Радин? — шагнув к хозяину, удивленному такой бесцеремонностью, спросил один из вошедших.

— Да… а кто вы? — еще не понимая случившегося спросил Радин.

— НКВД. Вы арестованы. Вот ордер на арест, — протягивая какой-то документ, быстро произнес второй. И сейчас же, не давая ему прийти в себя, спросил: — Оружие есть? — и с профессиональной ловкостью обшарил карманы на его груди и брюках.

— Позвольте… какой арест…. За что? — проговорил ошеломленный Радин.

— Тихо! — предостерегающе скомандовал второй. — Стойте на месте. Вы кто будете, гражданка? — обратился он к растерявшейся тете Груше.

— Дворничиха, — глядя округлившимися от страха глазами, еле выговорила она.

— Будете понятой при обыске. Я вас спрашиваю, гражданин, оружие имеется?

— Какое оружие… Вы что, с ума сошли? — обретя дар речи, возмущенно закричал Радин.

— Тихо, я говорю, гражданин Радин… Ордер на арест я вам показал, а виноваты вы или нет, разберут там.

Обыск длился недолго, не больше получаса. Перевернув постель, вывернув чемодан, раскидав книги и белье, агенты забрали рукописи, письма и черновые записи Радина.

— Распишитесь, гражданка, тут, — сказал один из них тете Груше, все еще судорожно сжимавшей в руке букет пышных красных роз.

Дворничиха дрожащими руками вывела свою фамилию в указанном месте и жалостливо поглядела на бледного, поникшего Радина.

— К ним жена приезжает… Через час здесь будет, — прошептала дворничиха.

Агентов это касалось мало.

— Бывает! — небрежно кинул один из них. — Теперь, гражданка, мы запечатаем квартиру и вы никого сюда без нас не пускайте. Идите, гражданин, — обратился он к Радину.

— Да как же так? Как это можно, ведь я же не повинен ни в чем.

— Идите, гражданин, вперед и не разговаривайте. Обыск окончен.

Агенты опечатали сургучной печатью дверь и под испуганные, соболезнующие взгляды соседей свели Радика вниз к автомобилю. Спустя час он уже был в одиночной камере.

Восемь долгих дней и ночей он провел в узкой темной щели, именовавшейся одиночной камерой. Кто и для чего строил такую узкую, крохотную комнатенку-нору без окон и света? И зачем надо было сажать в нее человека, только заподозренного в чем-то? Это первое, что должно было прийти в голову каждому, кто в качестве туриста или любопытного мог бы когда-нибудь позже осматривать эти страшные одиночки. Но Радин думал о другом. Как там Соня? Что теперь будет с нею? Может, и ей грозит то же… Но почему, почему? Ведь она же еще не жена ему. Страх за Соню вытеснил все другие чувства.

А дни шли, и кроме безмолвного, как кирпич, надзирателя, то приносившего ему жалкую еду, то подолгу глядевшего в «глазок», никого и ничего не была.

Стены камеры давили, тишина угнетала, воздух был сырым и спертым.

«Как в могиле… — думал Радин. И опять в отчаянии повторял: — Соня… Соня… Только бы знать, что ее минула эта чаша».

Шли дни, а его не вызывали. «Точно забыли обо мне», — в ужасе думал Радин. Вскочив с пола, он кидался к окованной железом двери и долго стучал в нее кулаками, потом, отбив пальцы, — ногами, но никто не являлся. И только время от времени в «глазок» посматривал «немой» надзиратель. Отчаяние, страх и неожиданная жалость к себе охватывали Радина. Он бился головой стены, кричал, выкрикивал даже ужасные ругательства, но стены одиночки молчали.