Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 76

Нагнувшись, неловко загребая ногой, Денис, в предательски белеющей рубашке, метнулся в огород тетки Ганны, и другую конопляную латку прорезал ветерок, и с затаенным дыханием увидела Марийка — затрепетали, хрустко ломаясь, конопли тети Дуни, будто горячее дыхание Дениса дошло до нее.

Замлевшая в зное зелень сада заслонила его от Марийки, но она уже угадала мысль Дениса: дядя Артем, всегда холивший свой сад, проделал когда-то канаву для стока вешней воды, и по этой канаве Денис уйдет в заросли очерета, в котором еле пробивается иссушенная жарким летом речка, а за ней пойдет луговина с высокой некошеной травой, за луговиной — глинник… Вот когда только смог уйти Денис, и в эту минуту Марийка неосознанно испытывала превосходство перед теткой Ганной: тетка Ганна только слышала звон! И тут тоже Марийка не знала, чем в конце концов обернется то, что вызвало в ней наивный импульс самолюбия…

То распадалась, то снова смешивалась перед панским маетком толпа, и Марийка стояла рядом с тетей Дуней в раскаленной дорожной пыли, томясь вместе со всеми, уставясь в глухие каменные стены, из которых не проникал ни один звук. У забора, в тени, топча рано сожженные солнцем листья осокорей, ненужно, отторгнуто стояли с винтовками полицаи и Франько — их тоже не подпускали к маетку, а Кабук, видно, был там, внутри… Марийка успела узнать, что в маетке еще были поп — отец Трифон и сельский лекарь Савелий Захарович Ступак… «И их взялы?» — «Та ни, нимци вызвалы». «Вызвали!» — отдалось в Марийке, и забрезжила надежда: подержат и отпустят, и дядю Артема, и всех отпустят, — и она уже видела, как все будут расходиться по хатам, держа друг друга под руки.

И в это время толпа ахнула, заколебалась — тупо молчавшие стены наконец разверзлись: из ворот вышла Мелашка в сопровождении офицера и нескольких солдат. Младшего, Петрусика, она держала на руках, он плохо оправился после болезни, светлая головенка падала, семилетняя Надийка шла сама, недоуменно глядя в толпу, не узнавая никого.

Мелашка высоко держала голову, следы истязаний не коснулись ее царственного лица: видно, немцы, рвавшие на ней сорочку — она спадала с круглого, ослепительно белого плеча, — не дотянулись до этого будто оттиснутого на крупных екатерининских деньгах лица, руки дрогнули.

Офицер выкликнул еще двух солдат — из тех, кто держал собак на поводках, и Мелашку повели к ее хате.

Толпа колыхнулась, и многие, Марийка тоже, потянулись за ней, офицер, перекрывая визг и лай собак, крикнул по-русски с заметным картавящим акцентом:

— Разойтись!

Но, что-то решив про себя, слепо повел по толпе белыми глазами:

— О, нет, нет… Можно идти, смотреть. Русским мало хлеба, им нужны зрелища.

Неожиданно Марийка увидела около офицера Кабука, вернее, то, что осталось от Кабука — упавшие плечи, землистое лицо, неподвижно погасшие глаза. Он что-то еще пытался объяснить офицеру, видно, то, что не смог объяснить при допросе.

— Дозвольте, господин обер-лейтенант, — бормотал Кабук, отскакивая от бросавшихся на него откормленных, чуть ли не чувствующих свое германское превосходство овчарок. — Дозвольте, я найду его. Тепленьким представлю.

— О, нет, нет, тебе нет веры, Кабук.

Мелашку ввели в ее собственную хату, и здесь, в сенях, внимание немецкого офицера привлекло никогда не виданное им сооружение, состоящее из ровно стесанного, отполированного долгим употреблением бревна и выдолбленной из толстого полена колоды. Собаки по-прежнему рвались с поводков, они чертовски надоели ему своим визгом, он приказал убрать их, солдаты затолкали собак в комору, а офицер все разглядывал странный станок, занимающий всю стену, и, должно быть, признавался себе в том, что ему, известному в своем круге специалисту по России, эта страна преподносит все новые и новые загадки. Женщина, которая могла бы иметь успех среди офицеров германских оккупационных войск — и он говорил ей об этом на допросе не ради его бескровного завершения, — обитает в жалкой глиняной хижине, в дикой глуши и ничего лучшего не хочет, с невообразимым упорством отказывается сказать, где ее муж, по словам старосты, человечишка, не стоящий доброго слова, не годный к военной службе инвалид, прозванный на селе «косолапым». Поистине надо съесть пуд соли, чтобы узнать этих людей… И теперь вот это диковинное орудие, созданное при помощи одного топора!

Он наступил на бревно — другой его конец приподнялся, снял ногу — в углу тупо бухнуло.

— Староста!



— Слушаю, господин обер-лейтенант.

— Что есть это?

Кабук объяснял, торопливо, комически пожимая плесами и кивая на Мелашку, на столпившихся в углу женщин, — темнота, мол, ничего не попишешь, и не след обер-лейтенанту копаться в деревенском дерьме, а нужно идти в маеток, где ему приготовлен прекрасный обед, все остальное доведет до конца Кабук… Офицер слушал внимательно, отслаивая психологическую оболочку, которой Кабук увивал свои слова, и за сосредоточенно роняемыми «Да, да…» уходил в очень важную для него суть… «Да, да…», «Да, да…».

А Марийка, стоявшая вместе со всеми у двери, видела далекий, немыслимый, как в сказке, день: она идет по улице с полумиской мака, покрытой тетей Дуней чистым рушничком, — в ступе толочь! И дышащая вкусным мучным запахом прохлада этих сеней, и, как детская игра, до замирания сердца раскачивание ступы босыми ногами, и взмывающий и падающий солнечный двор с запряженной повозкой и дядьком Денисом — он улыбается Марийке своим добрым, в оплетке белых морщинок, лицом…

И вдруг ее как оглушило: немецкий офицер, поняв наконец, «что есть это», хохотал, задрав к потолку белые глаза, забыв о недоуменно глядящем на него Кабуке, о притихших у двери женщинах, силящихся понять значение приступа его веселья, о собаках, томящихся в обидном заточении в коморе, о заплакавшем от его хохота Петрусике и даже о самой Мелашке с ее полным ненависти взглядом…

Да, да, он знал об отсталости русской деревни… Но, черт побери, как бы он хотел, чтобы профессор Граубе, читавший в спецшколе историю России, увидел вот эту ступу. Ступа! Он повторял про себя: «Ступа, ступа», и на ум ему пришла наконец русская пословица о толчении воды, и теперь он уже зло, истерически смеялся над собой. Да, да, над собой. Да, да, группенфюрер совершенно вправе быть им недовольным. Да, да, совершенно вправе: не кто другой, как он, занимается столь неблагодарным делом — толчет воду в ступе в сволочной русской глуши, по тупости своей не могущей осознать, что армия фюрера в Сталинграде! О, видит бог, он не хотел того, что сделает сейчас с этой отвергшей его красоткой… И эти свиньи жаждали зрелища — они его получат.

Он оборвал хохот.

— Где твой муж?! Где, партизанская ты гадина?! Где?!

Румянец залил лицо Мелашки, как от пощечины, подбородок сморщился.

— Я ж сказала вам: в гости поехал, в Глуховцы, вчера еще…

Ну да, конечно, одна и та же версия. А этот переводчик, как его, Франько, что ли, видел его во время вступления в село. И уйти не мог — село оцеплено… О, видит бог, он не хотел этого, не хотел…

Он что-то сказал солдатам по-немецки. Те непонимающе вскинули головы, и офицер повторил, нервно расчленяя слова. Солдаты засуетились, ища что-то, и, не найдя, начали снимать с себя ремни, крутили в руках собачьи поводки, один вырвал у Кабука совершенно ненужный ему кнут, и Марийка еще не поняла ничего, только под волосами у нее прошли мурашки от Мелашкиного срывающегося крика…

Ее валили, ломая крупное белое тело, на ступу, прикручивали ремнями, собачьими поводками, вырванным у Кабука кнутом к бревну, и из того давнего солнечного дня услышала Марийка, как Мелашка говорит своему Денису, чтоб убрал из сеней давно отжившую свой век, надоевшую ей «дыбу»: вон когда аукнулось!..

Марийка с ужасом начала осознавать то, что происходит у нее на глазах, она только не могла осознать, зачем они это делают… Ужас был в том, что она одна знала о побеге Дениса и одна должна испытывать муку молчания.

Ступа ходила, скрипела, в углу глухо, рассерженно бухал толкач, пока наконец Мелашка не была распята окончательно, и тогда офицер, наступив на конец бревна, поднял его так, чтобы все видели ее безобразно изломанное тело, обвел остолбеневших женщин белыми глазами.